— Где? — кричали туристы.— В узле? Которая?
— Открытки вам продавала, — сказал Шеремет гордо. — Значки…
— А-а-а, — сказали туристы, силясь вспомнить. — Ага, кажется…
Но, честно говоря, никто из них не запомнил Марию Царапкину. И никто вообще не заметил на местной почте никого в пару красавцу маячнику, который никакой не маячник, конечно, но хочет так представляться.
Наконец поднялись на вершину.
Море лежало перед ними внизу бескрайне. «Баюклы» блестел вдалеке — как модель-игрушка. Лиственницы декоративно торчали по склону, выгибали ветви, просились на фотопленку. Остро темнели ели. Большая трава стояла кругом густо, казалась неведомой зарослью. Из-за размеров ее даже знакомые всем названия не прикладывались к этой траве. На самой вершине сопки было еще возвышенье, вроде — холмик, похоже — искусственный. Черный острый камень, каких не видать нигде рядом, лежал на нем сверху, нагретый солнцем.
— Это что? — спросили сразу со всех сторон. — Это могила?
Романтическую историю приготовились услышать туристы.
— Могила, — нехотя сказал Костька, сразу же пожалел, что повел их напрямик через сопку, есть тропа в обход. — Кобель зарыт, Нюша.
— Нюша? — восхитились туристы. — Почему — Нюша?
— Нюх был, значит, хороший, вот и Нюша, — скривил рот Костька
… — Ну и что же? — торопили туристы.— А почему он тут зарыт?
— Помер, вот и зарыт, — сказал Костька не слишком любезно. Но все же смягчился от их неподдельного интереса, добавил: — Отца когда-то спас от медведя, так что — в память.
— А как он спас? Расскажите! — закричали туристы.
— Обыкновенно, — сказал Костька сухо. — Как собаки спасают. Отдохнули? Надо спускаться, а то на маяке ничего не успеть. Вы вроде еще на Типун хотели?
Это их подхлестнуло — сразу встали…
Отца кобель Нюша действительно спас, это было. Как — Костька сам не знает, старик Шеремет был тогда неразговорчив. Вернулся с охоты пустой, чего не бывало, подозвал кобеля, поцеловал в морду, сказал вроде бы никому — матери, значит: «Жизнь мне спас, лярва!» Мать слабо охнула. «Не кряхти», — бросил. Сразу прошел в дом, сел с Веркой ужинать. С Веркой всегда ел, в комнате, остальные — на кухне, когда хотят.
С того дня стал Нюша любимый кобель, приехал с ними на остров, хоть был уже стар. И главное — потерял нюх, для охоты уже не годился.
В старости Нюша заматерел телом, стал кряжист, злобен до лютости. Пришлось его держать на цепи. Самому Шеремету, правда, руки лизал, а на мать кидался, когда кормила. Раз укусил. «Пристрелить бы его, а, Максим?» — сказала мать робко. «Ничего, — мотнул .Шеремет. — Пусть живет, лярва». — «Дети все же», — сказала еще мать. «Большие уже твои дети, — усмехнулся отец, но добавил: — Не подходить к кобелю, слышите?! Разнесет в клочья. Верка, слышишь?» Верке всегда повторял особо. «Да слышу я, не глухая», — сказала Верка недовольно, поворотилась спиной. «Ты, Костя, поосторожней ходи, сынок, — шепнула мать. — 'Ты поздно ходишь, гляди!» Тоже остерегла.
Как-то у них в доме велось неровно. Отец — только к Верке, даже в сопки с собой таскал, расписывался ей в дневнике. Мать — больше к сыну. А младшая, Елизавета, вроде для них и лишняя, особой заботы ей не было. Что росла веселой да ласковой — так это от Костьки, Костькина была Лизка, и любви ей хватало. Сам белый воротничок пришивал на форму, сам повел в первый класс. Ухожена была Лизка, не хуже других. Таясь от парней, завязывал ей банты на черной лестнице, глядел после из класса, как бежит по двору — легкая, косы бьются, лопатки — как крылья, веселей всех носилась.
Но в ту осень Лизка уже была в шестом классе, выросла.
Костьку как раз оставили в школе после уроков. Лиза хотела ждать, но он прогнал, ушла нехотя. Привыкла — слушать беспрекословно.
Тоже был сентябрь, шестнадцатое число.
Лиза сидела возле дома на солнышке, держала в коленках учебник. Но не читала. Отец стучал молотком за сараем. Нюша гремел у сарая цепью, кряхтел. Мать перед окном, в комнате, разматывала с клубка шерсть, Вере — на руки. Вера стояла расставясь. Лиза смотрела, как мотается шерсть. Плавно. Долго. Ложится коричневыми кругами, будет Верке свитер. Вера морщится, что устала держать. Мать ее уговаривает, хоть слов не слышно. Нюша завыл, гремя цепью. Лиза оглянулась — может, Костя идет? Нет, Кости не было. А кобель выл громко, рвался. Лиза наконец встала — взглянуть, чего это с ним, может — запутался.
Уже шагнула к сараю.
Лязгнула цепь, вой смолк. Что-то метнулось перед Лизой. На нее. Лиза пригнула голову. Сама подставила голову кобелю…
Костька топтался у доски, невнимательно слушал математика Агеева, тыкал мелом в задачу, неинтересна была ему эта задача, тыкал, чтобы Агеев отстал. Топот возник в коридоре. Крик. Дверь распахнулась. Вениамин Ломов, Лизкин одноклассник, ворвался в класс:
«Костя, вашу Лизку на «скорой» повезли! Ее собака порвала! Пограничники дают вертолет!»
Это еще вышло удачно, что погода была летная.
Костьку в вертолет не пустили, хоть лез с кулаками. Мать улетела с Лизой. Через три часа с небольшим Лиза уже была в Южно-Сахалинске, в больнице, это еще удачно. В сознание долго не приходила, шок. Пытались пришить ей скальп, снятый кобелем подчистую. Мать сразу подобрала в траве волосы, сообразила. Но скальп не прижился. Сделали операцию, пересадку кожи. Вторую, третью.
Лиза вернулась на остров через четыре месяца.
Раны на лице уже зажили, почти не видно. Так — на переносице будто черточка: шрам. И на подбородке. Узкое, голубое лицо, губы сжаты недетски — зло, узко. Обняла Костьку, прижалась. Близко увидел ее глаза — злые, толкнуло — злые. Измученные глаза, сухие. А. пореветь Лизка раньше любила, было это за ней. Нет, сухие. В комнате никак не хотела снять шапку. Уговорил, наконец сняла. И взглянула на Костьку — так, с усмешкой, как не умела раньше.
Лысая, как коленка, стояла перед ним сестра Лизка. Ни одного волоска на девчонке. Клятый кобель, медвежатник, лярва!
«Ничего, вырастут, — сказал Костька. — Еще гуще будут».
«Нет, — усмехнулась Лиза. — Врачи говорят — не вырастут».
«А ты их побольше слушай, — прикрикнул Костька, — так, что моргнула. — Говорю, вырастут! На источник будем ходить. Потапыч ходил из Некрасовки — у него лысина заросла, сам глядел. А он старик! У тебя тем более вырастут!»
«Правда?» — сказала Лизка, дрогнув.
Всегда она ему верила, И сейчас должна поверить. Поверит!
«Врал я тебе когда-нибудь? –– сказал Костька ворчливо.— Ну, врал?»
«Нет», — улыбнулась все-таки.
Целое лето таскал Лизку в сопки, к источнику, шесть километров туда и на закорках — обратно. Держал по часу в воде, в самых пузырях, заставлял нырять с головой, держал в ней веру.
За лето вроде свыклась.
К осени пришел с Сахалина парик — прилизанный, гладкий, узил узкое Лизкино лицо, сразу видно — парик. Но все же — волосы, все хвалили. Лиза и на ночь отказывалась снимать. Торчала в нем перед зеркалом, причесывала его, грубила матери, если мать гнала. Мать додумалась, нашла наказание Лизке: сгрубит — мать спрячет парик. Лизка просит, плачет, топает ногами на мать. Мать вдруг тоже заплачет, выкинет парик Лизке, обнимет ее: «Бедная ты моя доченька!» Отец сверкнет глазами, цыкнет на мать: «Заныла! Отпеваешь девчонку!» Положит Лизке на плечи тяжелую руку: «Ну, чего? Перестань!» Стал ласков с Лизкой после несчастья. Но Лизка боялась его, не привыкла, плечи ее вздрагивали под отцовской рукой. «Чего дрожишь?» — скажет отец ласково. А Лизка молчит. «Иди гуляй, — скажет отец, — рыбья кость…» Лизка сразу вывернется, убежит.
Учиться стала хуже. Костька к ней всегда ходил на собрания, к этому привыкли — хоть сам второгодник, но за сестрой смотрит строго, учителя имели доверие. Жаловались на Лизку: упряма стала, не хочет ответить — не будет, крутится на уроках, вбок смотрит, минуя учителя. Но были терпеливы с сестрой, понимали причину, тут Костька им благодарен.
Лиза и в классе все трогала себе волосы, сто раз за урок, приглаживала, поправляла что-то. Держала в парте круглое зеркальце — у Верки, старшей, взяла потихоньку. Взглядывала в зеркальце часто, с надеждой. Все ей казалось: взглянет, и вдруг там — косы, свои. Нет, все был парик, сбился вроде, поправить…
Не слышала, что учитель уже третий раз ее вызывает: «Шеремет, к доске!» Вздрогнула, опустила руки от головы. Но все еще не встала. Учитель себя не сдержал, сорвалось у него: «Нельзя, Шеремет, думать только о прическе!» Сзади кто-то фыркнул, подавился смешком. Лизка к доске не пошла, заработала «единицу» в журнал, выскочила из класса среди урока.
Дома забилась на чердаке в сено, наплакалась. Костька едва нашел. Сказала зло: «Не пойду больше в школу!» Едва уломал лечь в постель. Три дня не ходила в школу. Костька доведет до дверей, побежит к себе в класс, а Лиза портфель в раздевалке спрячет — и в сопки. Лялич раз далеко ее встретил, за рыборазводным. Привел в поселок. Директор школы сама пришла на маяк, беседовала с Лизкой, с матерью, оправдывала учителя — он ничего такого в виду не имел, в школе нужна дисциплина, нечего обижаться. После уж выговорила учителю, тоже имела беседу.
А был учитель — Агеев.
Костька ему не простил. В ночь на агеевское рожденье сволок с горы крест, с кладбища. Дружки помогли, конечно, одному не осилить, и так-то ногу зашиб, пока тащили. Но сволокли все же. Крест черный, замшелый, хороший подарок. Поставили его Агееву на крыльцо, шатко. Сразу грохнется, если дверь открыть. Агеев утром первый выходит, делает во дворе зарядку: присесть-встать. В то утро первой вышла Клара Михайловна, это Костька не мог предвидеть, кто ж знал. Ни за что пострадала, от испуга с ней сделался выкидыш. Костька, когда услышал, аж заскрипел зубами. А уж чего — после-то?! С неделю всех подряд таскали в учительскую, допытывались про крест. Но ничего не узнали.
Агеев вскоре ушел из школы на цунами-станцию.
Но Костька ему не забыл, отомстил все же за Лизу.
В темноте, когда Агеев вечером возвращался с дежурства, натянул проволоку в калитку, чтоб ударила по ногам, сбила. Сам спрятался рядом — удержать, если кто другой вдруг пойдет, не Агеев. Но Агеев пришел, как по-писаному. Грохнулся во весь рост. Вскрикнул, поднялся, хромая. Сразу Клара Михайловна выскочила на крыльцо: «Сашенька, что?» — «Ничего, — ей ответил. — Поскользнулся немного». — «Я утром посыплю песком», — сказала Клара Михайловна. Но Агеев, конечно, все понял. Отвязал проволоку, унес с собой в дом.
Костька захохотал, как филин, подпрыгнул, выскочил из агеевского двора, не таясь. Можно было видеть в окно, как бежал.
На следующий день Вера отозвала брата к сараю, сказала: «Оставь Александра в покое, слышишь?!» — «Какого еще Александра?» — прищурился Костька. Верка уже тогда ходила с Агеевым, это он знал, тоже — нашла пятак в пыли. «Сам знаешь — какого», — сказала Верка, тряхнула перед ним проволоку, «Он что же? Просил у тебя защиты?» — захохотал Костька. Красные пятна выступили на толстой Верке, почти до слез, но сказала с угрозой: «Гляди, отцу расскажу! И про крест — тоже». — «Попробуй, — озлился Костька. — Не так тогда разукрашу. Корова!» — «Хулиган!» — сказала Верка, бросила брату проволоку, ушла.
Костька подобрал — пригодится.
Думал еще повторить, чтоб помнил. Но Агеев стал осторожен, ходил с цунами каждый день другой тропкой, в калитку вел под руку Клару Михайловну, пропускал вперед. Если случалось одному идти в темноте, сперва светил фонарем либо входил к себе во двор сбоку, через дыру в заборе, дыр этих было много, все не завяжешь. Встретил у дома Костьку, остановился: «Гуляешь, Константин?» — «Гуляю», — кивнул Костька с вызовом. Агеев помолчал нерешительно, будто что-то хотел сказать. Но сказал только: «Злопамятный ты, Константин». — «Память у меня есть», — сказал Костька хмуро. Больше не стал стоять, прошел мимо. Но счел это со стороны Агеева извинением, отстал. Не из-за Верки, конечно.
Верка, гуляя с Агеевым все бесстыднее, почти — открыто для всех, тогда как раз подобрела. Глядела кругом туманно, улыбаясь себе, отвечала издалека, по-доброму. Училась у матери шить. Ластилась к отцу: «Папа!» Отец не знал, куда себя деть от такого счастья. Выходил Верку встречать с фонарем, покорно заглядывал в глаза Агееву, слушал его, как он говорит, поддакивал. Видно, переживал за Верку, опасался, что Агеев все же не оставит семью. Оставил.
Костька на свадьбу к ним не пошел, хоть звали.
А кобеля Нюшу старик Шеремет пристрелил в тот же день, как случилось несчастье. Увел на сопку в ошейнике и пристрелил. Но все же зачем-то зарыл, как путного, насыпал над ним бугор, принес камень от моря — черный, острый. Постоял. Сказал: «В память, лярва!» Пнул камень ногой и быстро пошел в поселок, в узел связи, — звонить в Южно-Сахалинск, как там Лизка…
Вот что мог бы рассказать любознательным туристам Константин Шеремет, если бы захотел. И была бы романтическая история, на любой вкус. Но он как раз не хотел. Молча вел к маяку свою группу.
Все уже было видно.
Маяк торчал на скале, как палец, — белый, вверх. Висел рядом колокол, большой, медный, древний — начало века. Когда-то в него звонили, в туман. На скамеечке, возле колокола, сидел слабый прямой старик Шеремет, добродушно вглядывался в туристов дальнозоркими глазами, грелся на солнышке, целиком зависел теперь от сына Константина, был доволен жизнью, улыбался.
6
Вечером, когда «Баюклы» уже снялся с якоря и от туристов остались на острове только воспоминания, сор возле Змейки в траве, где жгли костер, вмятины тел, Ольга Миронова все еще сидела на станции. Сидел новый начальник Павлов, листал журнал наблюдений. Сидела за столом дежурная Вера Агеева. Она как раз звонила к себе домой.
Но ей ответила только дочь Марьяна, Агеева не было до сих пор, как исчез еще днем, никому не сказавшись, что было странно. Неизвестно где ходит. Тем более, сам всегда укладывал спать девчонок, читал им на ночь. Его забота — укладывать. Но вот — нет. Можно бы поискать по знакомым, телефон перед носом, но Вера его искать не привыкла. Эта пропажа сама найдется, не денется. Все же приходится обращаться к Ольге Мироновой с просьбой, чего Вера не любит. Это она потом еще припомнит Агееву, что пришлось просить.
— Ольга Васильевна, — сказала Вера. — Можно на пятнадцать минут сбегать домой? Девчонкам уж ложиться пора, Агеева нет…
— Конечно, — сказал Ольга. — Мы же пока тут.
— Если нужно, я могу подежурить, — сразу предложил Павлов. — На «Баюклы» вполне выспался, так что — могу.
— Ну что вы! — жеманно отказалась Вера Максимовна, удалилась с плавностью.
Павлов проводил ее внимательными глазами:
— Серьезная, кажется, особа…
— Учится на заочном, — сказала Ольга, не желая ответить по существу. Сразу сменила тему: — Ваша жена тоже сейсмолог?
— Нет, к счастью, — улыбнулся Павлов. — Она в музыкальной школе работает, в Южном, по классу скрипки. Как у вас тут насчет скрипки?
— Баян в клубе есть, пианино, правда — расстроенное, — сказала Ольга помедлив, переварила для себя музыкальную школу; его жена, значит, тоже,— прямо наследственность для начальников станции. — Константин Шеремет на гитаре играет, очень неплохо.
— Скрипки вам не хватает, — засмеялся Павлов. — Дочка пошла в первый класс, не хочу срывать им учебный год. Пока обживусь, то да се.
— Без семьи обживаться трудно, — сказала Ольга.
— Ну, это мне не грозит, –– засмеялся уверенно. — Получу квартиру, весной приедут. А я пока в боковушке расположусь, тут, на станции, если не возражаете. Я уже бросил там чемодан.
— Может, мою квартиру….— начала Ольга.
Но он перебил сразу:
— Ваша квартира — ваша. А меня в поселке даже больше устраивает, клуб, школа — все рядом для моих женщин. Без квартиры я не останусь, это не беспокойтесь. Клюев приедет, мигом получим.
— Он вам дом выбьет, — засмеялась Ольга.
— Отдельный дом мне не нужен, — ответил Павлов серьезно, будто Юлий Сидоров. — Я люблю, чтоб были соседи, радио орет за стеной — пусть, люблю, чтоб живые лица кругом. Одиночество как раз неважно переношу, испугался в детстве.
Он улыбнулся, скулы в нем напряглись, кожа обтянула их туго. Но Ольга за день уже привыкла к этой улыбке.
— Кто же вас так напугал? — вяло спросила Ольга.
— Скорее — что, — усмехнулся Павлов. — Как-нибудь потом, если к слову придется…
Тут вернулась Вера Агеева. Следом за ней, почти сразу, вошла баба Катя: эта уж не пропустит, чтоб новый человек да мимо ее дома. Ольга подмигнула бабе Кате, но та вроде чем-то была взволнована, не ответила. Сказала прямо с порога:
.— Как звать-величать-то, новый начальник?
— Павлов, Геннадий, — назвался Павлов охотно.
— А по отчеству?
— Андреевич, — улыбнулся Павлов. — Но откликаюсь и так.
— Павлов, Геннадий Андреевич, — повторила баба Катя с раздумьем вроде, даже с сомнением. — Ну, что ж. Нетрудно запомнить, это бывает…
Непонятно — чего «бывает».
— Едва загнала в кровать, — сообщила Вера Агеева. — Не желают ложиться, ждут, видите ли, отца. А отца черти носят…
— Загулял, значит, — хмыкнула баба Катя. Снова насела на Павлова: — А откуда сам, .если не секрет?
— Испугаете человека, баба Катя, — засмеялась Ольга.
— Ничего, — сказал Павлов, — выдержу. Родился вроде в Хабаровске, так что местный, дальневосточный.
— А пусть гуляет, мне что! — хмыкнула Вера Агеева,
Тут баба Катя засмеялась чему-то, тряхнула головой, будто отогнала муху, вытаращила глаза, как Мария, подмигнула Ольге, сказала:
— У меня внучка замуж выходит, так что всех приглашаю на ужин!
— Мария?! — ахнула Ольга. — За Константина?
— А то за кого же? — ответила баба Катя гордо. — У ней хахалей нет: с пяти лет с Константином гуляет.
— Успел все же до пенсии, собрался, — хмыкнула Вера Агеева.
— А ты, девушка, не завидуй, — сказала ей баба Катя — Ты уж у нас пристроена.
— Вот кому не завидую, так это Костькиной жене…
Ольга хотела вмешаться, но баба Катя ответила быстро, как припечатала Верку:
— Сама знаешь, что врешь.
И сразу отвернулась от Веры. Та — промолчала, занялась на столе бумагами, потом вовсе вышла в темную комнату, где «зайцы».
— Все уж сидят за столом, — сказала баба Катя. — Идемте!
— А удобно? — Павлов взглянул на Ольгу.
— Еще чего! — сказала баба Катя, взяла его за рукав, потащила за собой в дверь.
Ольга шла сзади, посмеиваясь. Завидовала темпераменту бабы Кати, жизненной ее силе, оптимистическому напору, с которым баба Катя Царапкина встречает все в своей жизни — хорошее и дурное, хорошего все же больше. Окружена родными, держит их весело, крепко:
гони — не уйдут, Юлий вошел как свой, теперь — Костя. Ольга всегда завидовала большим, добрым семьям: горе — поделят, радость — умножат, все в такой семье проще…
У Царапкиных было шумно. Гремел магнитофон. Горели все лампы. Стол был раздвинут. Лидия танцевала на пятачке с мужем Юлием, прижимаясь к нему тесно. Директор Иргушин, раскидав по полу длинные властные ноги, глядел на них с улыбкой. Лиза Иргушина хлопотала возле стола, носила к нему тарелки. Задержалась около мужа, потерлась щекой, засмеялась, убежала за фужерами в кухню. Филаретыч, умиротворенный возней с туристами, благостный, сидел в уголке тихо, тянул лимонад из стакана. Сияющая Мария держала за руку Костьку, таращилась на него, будто только сейчас увидела. Была хорошенькая, в белом платье — как школьница, только белобрысых косичек ей сейчас не хватало. Зато был шиньон.
Бросилась Ольге навстречу, повисла на шее:
— Ой, мы с Костиком жениться решили! Хорошо, правда?!
• А это после увидим — как, — засмеялся Иргушин.
Мария уже подскочила к Павлову:
— Ой, хорошо, что вы к нам пришли! Я боялась, что не пойдете! Мне хочется, чтобы всем было весело. Я баушке говорю: «А вдруг он не пойдет?» А она говорит: «Как это не пойдет? За рога приведем!..»
— Болтушка! —засмеялась баба Катя. Крикнула в другую комнату: — Где вы там ходите, мама? Все уже собрались! Человек вон приехал!
— Мы пока на маяке будем жить, — рассказывала Мария Павлову, от души занимала гостя. — Вы еще не были на маяке? Ой, там хорошо! Правда, Костик? Во все стороны видно! Скалы. Позавчера нерпу выкинуло на скалы. Там часто что-нибудь выкинет, правда, Костик?
Константин кивал молча, поскольку вставить слово все равно возможности не было. Да и не хотелось ему сейчас говорить. Просто было внутри тепло, мягко, давно так не было. С детства. Может быть — никогда.
Но Павлов все же нашел просвет, вклинился:
— Вы, значит, там и работаете, на маяке?
— Костик, наоборот, хотел на цунами, — затараторила Мария. — Но мы сейчас с маяка не можем уйти. У Костика отец старый, ему нужен уход. Мы же не можем его оставить!
— Большое движение! — заметил Иргушин с ехидством. — Юлий к нам на завод, Константин — на цунами, Мария теперь — на маяк.
— А ты чего же отстал? — поддержала Ольга. — Завод все равно уже самый крупный, расти тебе некуда. Тоже шел бы куда-нибудь, хоть в узел связи.
— Почему — именно в узел связи? — быстро спросил Иргушин.
Что-то дрогнуло у него в лице. Или Ольге показалось.
— Да просто так сказала, — засмеялась она. — Чего испугался? Работа, конечно, тяжелая, не мальков разводить. Кларе Михайловне трудно с коллективом справляться. Вот и займись, помоги, сделай самый крупный узел в Союзе.
— Понятно, — сказал Иргушин быстро.
Жена Елизавета внимательно на него посмотрела, но тут же опять занялась салатом. Из крабов был салат..
–– Работу как раз не нужно менять, — подал голос из угла Филаретыч. — Работа все-таки не жена…
• Замечание в самое время, — захохотал Иргушин.
Филаретыч деликатно закашлялся.
• Юлик, поставь музыку! — крикнула Лидия. — Константин, можно тебя пригласить?
• Отчего же нельзя, — сказал Костька.
— Разошлась девка, — сказала баба Катя с большим одобрением. Вроде последняя тяжесть с души у ней отлегла.
Лидия, танцуя с Костькой, откинула голову, смотрела ему в лицо прямо, доброжелательно, просто — как родственнику, спокойно. Сама удивлялась, что так спокойно, радовалась этому. Искоса, краем глаза, она видела мужа Юлия. Муж Юлий, кряжистый, сильный — сильнее Костьки, стоял у стены, глядел на Лидию с хорошей улыбкой. Была в нем, как он сейчас стоял, прочность их жизни, ясная надежность для Лидии, правильность ее выбора.
— А я ведь когда-то была в тебя влюблена, — сказала Лидия Константину. — Давно, в детстве. — Ты? В меня? — удивился Костька.
Хорошо удивился, естественно, будто тогда не знал, в детстве.
• Честное слово, — засмеялась Лидия.
Лидии было приятно, что он не верит, приятно его удивление, приятно сознавать себя перед ним свободной от него, скрытной в своем прошлом чувстве — вон ведь, ничего не заметил, хоть была девчонка, но держала себя. Приятно было чувствовать себя сейчас защищенной от детской глупости — мужем Юлием, сыном Иваном. Все же муж Юлий мог бы быть выше ростом, на язык — ловчее, рядом с Костькой — ярче, эта смешная досада снова мелькнула в Лидии. И она пожалела, что разоткровенничалась с Костькой, дала ему оружие против себя. Но ведь все равно не поверил…
Засмеялась звонче, сама закружила Костьку. Шумно было у Царапкиных в доме, суматошно, как они любят…
Глухая прабабка незаметно возникла в комнате, села тихо, острые ее глазки — цвета незабудок, побитых заморозком, — пробежали по лицам, цепко остановились на Павлове. Поморгали. С живым удовольствием оглядели Марию, порадовались на Костьку, который был у прабабки — симпатия. Холодно миновали Лидию, Лидия одна в доме бывала с прабабкой груба. Поискали Ивана, но не нашли, ясное дело — спит. Снова вернулись к Павлову. Ощупывали его лицо долго, с пристрастным вниманием. Рябинки на широком носу, на висках. Губастый рот, которым он, говоря, шевелил неторопливо, степенно. Плотные скулы, туго обтянутые гладкой кожей. Тоже на скулах рябинки. Волосы на макушке вихрятся, причесать их трудно, небось, гребень сломаешь об густоту.
Прабабка повернула маленькое желтое личико, поискала бабу Катю, нашла, пожевала губами, будто что-то хотела сказать. Не сказала.
Опять вонзилась глазами в Павлова — так, что он даже почувствовал. Взглянул. Увидел маленькую старушку в углу. Улыбнулся. Скулы напряглись у него в лице, и лицо будто раздвоилось — рот улыбался, а глаза рассердились, такая была улыбка.
— Катерина, — сказала прабабка, не шевелясь. — Это же Генечка.
Тихо сказала. Магнитофон орал. Но баба Катя сразу услышала, выдернула магнитофон из сети, метнулась:
• Как вы можете, мама?! Вы ошибаетесь!
Прабабка за собой знала в молодости такую улыбку, ломающую лицо. И Лидия улыбается так же, только — резче, сразу у нее переходит на нервы, это уж с детства псих, Лидка.
Отстранила бабу Катю рукой, убрала с глаз.
— Генечка, — повторила прабабка, не шевелясь.
— Да он же хабаровский, мама! — закричала тут баба Катя. — Я же вам объясняю — мало что Павлов!
— Ага, — кивнула прабабка, — в Хабаровске он и родился, в отпуск…
Теперь и Павлов смотрел на прабабку во все глаза. Лицо его напряглось до ожесточенья, стало даже от напряженья тупым, плоским, рябины проступили сильней, будто оспа.
• Бабушка Клава, — сказал вдруг Павлов. И встал.
Прабабка перебежала комнату, ткнулась Павлову в пиджак головой, цепко обхватила маленькими руками. Он гладил ей голову, и лицо у него дрожало.
— Господи спаси и спасибо, — сказала баба Катя. — Да не может такого быть! Мы же сто разов проверяли!
Прабабка, крепко держась за Павлова обеими руками, словно он может исчезнуть, чуть отвернула голову от его груди:
— Девушки, Мария, Лидка! Это ведь вам родной брат, Генечка!
— Ой, баушка! –– пискнула Мария, кинулась к бабе Кате.
— Какой-такой брат? — сказала Лидия, оглядываясь на мужа Юлия, ища в нем защиту. Страшно ей почему-то вдруг стало. Как во время прабабкиных припадков, когда она ночью, неистовая, бестельная в широкой сорочке, вдруг накликала на дом волну цунами.
Тут баба Катя выпрямилась, бережно отстранила Марию, сказала обычным голосом, как умела в своем дому, — спокойно, властно: