Russian
| English
"Куда идет мир? Каково будущее науки? Как "объять необъятное", получая образование - высшее, среднее, начальное? Как преодолеть "пропасть двух культур" - естественнонаучной и гуманитарной? Как создать и вырастить научную школу? Какова структура нашего познания? Как управлять риском? Можно ли с единой точки зрения взглянуть на проблемы математики и экономики, физики и психологии, компьютерных наук и географии, техники и философии?"

«ЦИВИЛИЗАЦИОННЫЕ КРИЗИСЫ В КОНТЕКСТЕ УНИВЕРСАЛЬНОЙ ИСТОРИИ (Синергетика — психология — прогнозирование)» 
А.П. Назаретян

Очерк II
Векторы исторической эволюции

2.1 . Архетипы времени в традиционной культуре

Чего не портит пагубный бег времен?
Ведь хуже дедов наши родители,
Мы хуже их, а наши будут
Дети и внуки еще порочней.
Гораций

Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солн-цем. Бывает нечто, о чем говорят: «Смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после.
Екклесиаст

Потомство будет благодарно мне за то, что я показал ему, что древние не все знали, и это может проникнуть в сознание тех, которые придут после меня для передачи факела сыновь-ям.
П. Ферма

Мысль о том, что общество и природа способны необратимо развиваться от менее совершенных к более совершенным состояни-ям, — исключительное достояние Нового времени. Отдельные фраг-менты из работ Гераклита, Демокрита, Эпикура, Анаксагора, Эмпе-докла или Лукреция подчас представляются античными прецеден-тами эволюционного мировоззрения [Edelstein L., 1967], [Михаленко Ю.П., 1984]. Но при более полном прочтении выясняется: почти ни-кто из древних мыслителей даже не пытался создать сколько-нибудь цельную концепцию необратимой поступательной эволюции. А удивительные аналоги диалектического учения (у Гераклита), тео-рии естественного отбора (у Эмпедокла), теории социального про-гресса (у Лукреция) и т.д. сочетаются с указаниями на неизбежность обратных фаз деградации или на грядущее разрушение земли и неба.
Дело в том, что образ кумулятивного развития сопряжен со специфическим переживанием времени, которое не свойственно ни древности, ни Средневековью, ни даже Возрождению.
Этнографы знают, как трудно объяснить первобытному чело-веку, что такое будущее и почему, например, лучше закопать зерно в землю ради последующего урожая, чем сразу его съесть. Зато дикарь легче, чем европеец, поймет теорию относительности, для этого не надо придумывать словесный кентавр «пространство-время» и дока-зывать, что оно не существует помимо событий. Такие посылы за-ложены в его синкретическом мышлении и языке: первобытный ум не ведает объективной однородной длительности, а превращение пространственного объема во временной отрезок и наоборот — трюк вполне обычный для мифа [Франкфорт Г. и др., 1984], [Юревич В.А., 1999].
Четкие временные категории отсутствовали еще в глагольных системах древних городов-государств, у них фиксируются только завершенные и незавершенные формы глагола. «Шумеры и вавило-няне… «глядя вперед», видели прошлое, а будущее как бы лежало у них за спиной» [Вассоевич А.Л., 1998, с. 434].
Но и наличие глагольных категорий времени не изменило сути дела решающим образом. Так, у греков «время лишено гомогенно-сти и исторической последовательности и, подобно пространству, не стало еще абстракцией. Мир воспринимается и переживается древ-ними греками не в категориях изменения и развития, а как пребыва-ние в покое или вращение в великом кругу. События, происходящие в мире, не уникальны: сменяющие одна другую эпохи повторяются, и некогда существовавшие люди и события вновь возвращаются по истечении «великого года» — пифагорейской эры» [Гуревич А.Я., 1984, с.48]. Отсюда принципиальный аисторизм античной филосо-фии, на которую обращал внимание А.Ф. Лосев [Беседа…, 1984].
Конкуренцию циклическому хроноощущению античности и более древних эпох составлял образ нисходящего движения с золо-тым веком в ретроспективе. Сходный в принципе утопический идеал старины свойствен всем древним народам [Семушкин А.В., 1985], равно как и идея циклизма, хотя некоторые из современных антич-ности восточных космологий отличаются невероятной протяженно-стью временных циклов. Так, по свидетельству Аль-Бируни [Бируни А.Р., 1963], индийские философы выделяли нарастающие круги времени — от «человеческих суток», которые одни только известны «массам народа», и далее до «суток Шивы». Бируни подсчитал, что максимальный цикл выражается 56-значным числом «кальп», а каж-дая кальпа — 10-значным числом лет. Однако, судя по всему, индий-цы не утруждали себя столь сложными расчетами, главным для них было наличие обратимых циклов.
Позднеримские историки более восприимчивы к линейному течению времени, что в значительной мере связано с влиянием хри-стианской идеологии, которая, в свою очередь, унаследовала эту па-радигму от иудаизма. У иудеев такие образы то ли имели ориги-нальное происхождение, то ли были заимствованы у Заратуштры.
Вероятно, великий перс, первый пророк Осевого времени, провозвестник индивидуального человеческого выбора и личной от-ветственности, стал вместе с тем и первым мыслителем, «начертав-шим» в своем воображении (и учении) восходящую линию развития к окончательной победе Бога над Дьяволом [Берзин Э.О., 1985]. Его можно считать родоначальником сотериологии — учения об испол-нении желаний — и в этом смысле, с большим количеством оговорок, предтечей идеи прогресса.
Образ грядущего совершенного мира просматривается в ряде политических документов эллинизированного Востока. Например, один из авторов Сивиллиных книг (I век до н.э.) обещает, что с па-дением ненавистного Рима: «Праведный в мире закон воцарится по-всюду,/ И время придет исполненья заветных желаний,/ И братство везде в мире наступит, и счастье,/ Мир навсегда покинут нужда, и смуты, и беды,/ Не будет ни войн, ни убийств, ни раздоров» (цит. по [Грант М., 2002, с.251]).
Но подобные исключения — неожиданные прорывы к идее «светлого будущего» — только подтверждают общее правило: образ прогрессивного развития, если и мелькает в мировосприятии древ-них людей, то лишь в качестве частных фрагментарных сюжетов.
Христианское время в миропонимании средневекового евро-пейца стало линейным и необратимым, но также в очень ограничен-ном смысле. Приписание человеческой истории опорных точек (со-творение мира — первородный грех — изгнание из рая — великий по-топ — пришествие и смерть Христа — возвращение Мессии и Страш-ный суд) «распрямляет» временной цикл, однако «при всей своей «векторности» время в христианстве не избавилось от циклизма; ко-ренным образом изменилось лишь его понимание. В самом деле, по-скольку время было отделено от вечности, то при рассмотрении земной истории оно предстает перед человеком в виде линейной по-следовательности, — но та же земная история, взятая в целом, в рам-ках, образуемых сотворением мира и концом его, представляет со-бой завершенный цикл: человек и мир возвращаются к творцу, вре-мя возвращается в вечность» [Гуревич А.Я., 1984, с.21].
Наконец, оптимизм Возрождения также ориентирован не на движение вперед, а на возврат к прошлому — от тысячелетней тьмы к светлому миру античности. Причем циклизм по-прежнему выступа-ет на фоне убеждения в стационарности мироздания, и не случайно впоследствии Г. Галилей «противопоставил» аристотелевскому те-зису об абсолютной неизменности неба тезис об абсолютной неиз-менности земной природы.
Но в эпоху Возрождения уже формировалось представление о безотносительном (к человеческой деятельности) течении времени, что многие исследователи связывают с развитием городов, станов-лением нового стиля и ритма жизни, с новыми экономическими реа-лиями. Переход от «библейского времени» к «времени купцов» (по выражению Ж. Ле Гоффа [1992]) был, конечно, полон противоречий. Новое ощущение и представление о времени причудливо сочетались с библейской эсхатологией, а любые догадки о поступательном движении истории пробивали себе дорогу в противоборстве с обще-принятыми убеждениями в неизменности или неуклонной деграда-ции мироздания.
Предвестником эволюционного мироощущения стала необы-чайная по дерзости идея Дж. Манетти, отчасти заимствованная у арабских зиндиков (см. раздел 1.1). Напомню, выдающийся итальян-ский гуманист уже в XV веке осмелился заявить, что, благодаря ис-ключительной остроте ума, «мир и его красоты, созданные всемо-гущим Богом, … были сделаны ими /людьми/ значительно более прекрасными и изящными и с гораздо большим вкусом» (цит. по [Средневековая…, 1994, с.63]).
Это послужило началом переворота в философско-историческом мышлении, хотя еще указания Ф. Бэкона, Р. Декарта и П. Ферма на возможность приобретать новые знания, вместо того чтобы оглядываться на древних, выглядели чрезвычайно смелыми. В XVII — XVIII веках прогрессисты противопоставляли свои теории «ложной философии», сторонники которой «беспрестанно жалова-лись на упадок просвещения, когда оно прогрессировало» [Кондорсэ Ж.А., 1936, с.183]. Не удивительно, что в каждой конкретной облас-ти знания исходное истолкование фактических свидетельств эволю-ции носило пессимистический характер.
Так, когда в начале XVIII века иезуит Ж. Лафито усмотрел в общественном строе первобытных народов низшую ступень, через которую прошло все человечество, его предположение стало антите-зой преобладавшему убеждению, что дикари суть выродившиеся по-томки цивилизованных людей. Отсюда следовало, что дикое состоя-ние — перспектива ныне цивилизованных народов, забывающих Бога и движущихся по нисходящей от ушедшего золотого века.
Этот спор между этнографами продолжался, несмотря на са-мые убедительные данные археологии. Спустя сто лет после Лафито выдающийся английский геолог Ч. Лайель саркастически писал, что если бы теория вырождения была достоверна, то «вместо грубейшей глиняной посуды или кремневых орудий… мы находили бы теперь скульптурные формы, превосходящие по красоте классические про-изведения Фидия и Праксителя. Мы находили бы погребенные сети железных дорог и электрического телеграфа, из которых лучшие инженеры нашего времени могли бы почерпнуть драгоценные ука-зания. Мы находили бы астрономические инструменты и микроско-пы более совершенного устройства, чем те, какие известны в Евро-пе. Мы обнаружили бы и другие указания на такое совершенство в искусствах и науках, какого еще не видел XIX век. Мы нашли бы, что торжество гения и изобретательности было еще более блестя-щим в те времена, когда образовывались отложения, относимые те-перь к бронзовому и железному векам. Напрасно напрягали бы мы свое воображение, чтобы угадать возможное употребление и значе-ние находок, дошедших до нас от того периода: это могли бы быть машины для передвижения по воздуху, для исследования глубины океана, для решения арифметических задач, идущих дальше потреб-ностей или даже понимания нынешних математиков» (цит. по [Тэй-лор Э., 1939, с.34-35]).
Приведя эту длинную и яркую цитату (удивительное предвос-хищение технических достижений ХХ века!), Э. Тэйлор посвятил еще немало страниц своей книги, написанной во второй половине XIX века, полемике с «общераспространенной теорией вырожде-ния». При этом автор привел массу аргументов из области этногра-фии, археологии и даже психологии, но счел их все же недостаточ-ными для окончательного решения спора.
Сходным образом развивались события и в науке о живом. Первые же несомненные свидетельства существования в прежних геологических эпохах отсутствующих ныне видов были истолкова-ны основателем палеонтологии Ж. Кювье как доказательство уменьшающегося многообразия фауны. Согласно его теории, обита-тели тех или иных регионов Земли погибали в силу периодических катаклизмов, уступая место популяциям, которые выживали в дру-гих регионах. Часто приписываемая Кювье идея «творения» новых видов в действительности представляет собой позднейшее наслое-ние, привнесенное в теорию катастроф учениками для согласования ее с раскрывшимися впоследствии данными об отсутствии в отда-ленных эпохах современных видов (изменчивость видов теорией Кювье отрицалась категорически). Иначе говоря, в биологии, как прежде в антропологии и социологии, фактическое обоснование идеи эволюции опиралось на представление о деградации.
Еще отчетливее подобная последовательность обозначилась в неорганическом естествознании. Впервые эволюционные представ-ления (не считая гораздо более локальной и все же достаточно курь-езной для своего времени гипотезы Канта — Лапласа) проникли в фи-зику с открытием второго начала термодинамики. Конечно, вывод о преобладании разрушительных процессов в эволюции Вселенной и ее грядущей тепловой смерти вытекал из этого открытия с логиче-ской неизбежностью, и физический пессимизм, в отличие от биоло-гического или социального, выглядел самоочевидным. Однако при сопоставлении с ситуациями, сложившимися ранее в науках о живой природе и обществе (в том числе гносеологии и этике), история ста-новления эволюционной идеи в физике также выглядит симптома-тично.
Приведу для сравнения две выдержки из работ убежденных сторонников теории тепловой смерти (цит. по [Мелюхин С.Т., 1958, с.29]). «Прослеживая время в прошлое, мы находим все большую и большую организацию в мире. Если мы не остановимся раньше, то дойдем до такого момента, когда материя и энергия имели в мире максимум возможной организации» (А. Эддингтон). «…Для вселен-ной, так же как и для смертных, единственно возможная жизнь за-ключается в движении к могиле» (Дж. Джинс).
Как видим, физическая теория тепловой смерти, биологиче-ская теория катастроф, социальная теория вырождения и т.д. описы-вают в разных терминах аналогичную картину: в прошлом макси-мальное многообразие, организация, изобилие, совершенная мораль и мудрость, а в будущем — упадок, дикость, разложение, однообра-зие, хаос…
Однако парадоксальное обстоятельство состоит в том, что «создатель научной теории неизменности видов Кювье может быть с полным правом назван одним из творцов эволюционной теории» [Берг Р.Л., Ляпунов А.А., 1968, с.6]. Действительно, настаивая на невозможности изменения каждого отдельного вида, он неопровер-жимо доказал изменение общего состава биосферы, т.е. ее нестацио-нарность. С еще большим основанием к числу творцов эволюцио-низма можно отнести Р. Клаузиуса, автора теории тепловой смерти, поскольку идеи деградации и в физике, и в биологии (и в гумани-тарных дисциплинах, хотя здесь дело обстоит сложнее) заострены против убеждения в фундаментальной неизменности природы.
После выдающихся достижений физики и астрономии XVII века и вплоть до открытия Клаузиуса (1865 год) такое убеждение в отношении физической природы по большому счету вообще не до-пускало серьезных альтернатив. В биологии же ситуация была не столь однозначной.
«Существует столько видов, сколько их произвело совершен-нейшее существо», причем каждый из них «сотворен таким, каким мы его знаем» — эти утверждения основоположника биологической систематики К. Линнея (цит. по [Лункевич В.В., 1960, с.81]) выра-жают наиболее ригористический вариант консервативного миропо-нимания. Насколько оно носило всеобъемлющий характер, можно судить по предложенной Линнеем классификации человеческих рас, где в число неизменных признаков включены не только темперамент и характер, но и особенности общественного устройства и даже тип одежды и украшений.
Утонченный вариант консервативной картины мира представ-ляли собой эволюционные концепции преформистского плана, тесно связанные с учением Г. Лейбница. Последнее предполагало развер-тывание внутреннего, изначально заложенного содержания каждой монады и в принципе исключало формирование подлинно новых ка-честв в процессе развития. Хотя сам Лейбниц и его сторонники в биологии признавали филогенетическое совершенствование видов и в отдельных случаях даже ограниченное влияние среды, в целом их взгляды носили вполне отчетливый консервативно-циклический ха-рактер. Исключая, вслед за Лейбницем, качественное развитие в природе, биологи представляли эволюцию как последовательное развертывание и свертывание множества неуничтожимых «вложен-ных зародышей» согласно «единому плану творения».
Свое философское завершение такой способ мышления полу-чил в системе Гегеля, у которого диалектические законы реализуют «развитие» в этимологическом значении термина — развертывание изначально заложенной конечной идеи, причем это касается исклю-чительно социальной истории. Пренебрежительное отрицание каче-ственных изменений в природе было созвучно взглядам большинст-ва естествоиспытателей начала XIX века, хотя на их фоне уже «по-всюду зарождались гениальные догадки, предвосхищавшие позд-нейшую теорию развития» [Энгельс Ф., т.21, с.287].
Действительно, естественнонаучные представления даже в XVIII веке не исчерпывались консервативными и преформистскими подходами. Одновременно с Линнеем работал Ж. Бюффон, которого некоторые историки считают основоположником биологического эволюционизма, поскольку он, будучи последователем Лейбница, наиболее активно разрабатывал частные замечания философа об из-менчивости видов и ясно выразил мысль о борьбе за существование [Osborn H.F., 1929]. Несколько позже Э. Дарвин (дед Ч. Дарвина) высказал оригинальную идею наследования приобретенных призна-ков, а Ж. Ламарк — самый последовательный и бескомпромиссный эволюционист додарвиновской эпохи — настолько уверовал в нее, что решился вообще отрицать реальность видов.
Известно, насколько резкую и во многом оправданную оппо-зицию вызвала эта первая целостная концепция прогрессивной эво-люции, однако эволюционную идею продолжали пропагандировать младшие современники Ламарка — И.В. Гете, П. Кабанис, Ж. Сент-Илер и другие. Наконец, убедительные эмпирические доказательст-ва нестационарности биосферы, как уже отмечалось, были получены на рубеже XVIII и XIX веков Кювье (оставшимся до конца жизни яростным противником любого предположения об изменчивости ор-ганических форм), его учениками, а также Лайелем и другими гео-логами и палеонтологами.
Под давлением открывающихся фактов приходилось все далее отодвигать в прошлое срок существования Земли. В XVII веке один ирландский архиепископ вычислил дату возникновения мира: 9 ча-сов утра 26 октября 4004 года до рождения Христа — и эта дата вос-производилась в англоязычных изданиях Библии. В 1778 году Бюф-фон поразил воображение современников, заявив, что Вселенная возникла 75 тысяч лет назад, а Лайель писал уже о миллионах лет геологической истории.
Все это болезненно диссонировало с церковным учением, по-буждая клерикалов либо предавать науку анафеме, либо прибегать к забавным выкрутасам для согласования фактических данных с Биб-лией. Например: Бог, создавая мир, нарочно закопал в землю кост-ные останки несуществующих животных, которые теперь и обнару-живаются учеными…
К. Лоренц [1994] отмечал, что этимология слова «происхо-дить» (по-латыни — descendere), буквально означающего «нисходить, опускаться», не случайна: генеалогическое дерево искони изобража-лось растущим сверху вниз. «Что древо жизни растет не сверху вниз, а снизу вверх — это, до Дарвина, ускользало от внимания людей» (с.223).
Дарвиновская теория происхождения видов путем естествен-ного отбора казалась последним или, по меньшей мере, предпослед-ним этажом в здании биологического эволюционизма. За научными дискуссиями по частным вопросам и идеологическими спорами ни-кто из современников Ч. Дарвина не заметил главного недостатка теории. Ламаркистская идея о выживании самых крупных и сильных особей легко опровергалась фактами (птеродактиль явно крупнее воробья), а компромисс, построенный на заимствованной у Г. Спен-сера категории «наиболее приспособленный» (the fittest) создавал порочный круг: условием выживания объявлялась приспособлен-ность, а критерием приспособленности — выживание. Вдохновляю-щий образ необратимого развития от простого к сложному и от худшего к лучшему овладел умами европейцев, находя все новые подтверждения в специальных науках и воплощаясь в доктрины О. Конта, Г. Спенсера, К. Маркса и других философов XIX века.
Сравнивая три модели времени, выработанные традиционной культурой (замкнутая окружность, горизонтальная и наклонная ли-нии), с моделью прогрессивного развития (восходящая линия или спираль), отметим решающее различие между ними.
Все традиционные модели располагают Божество (божества) в функциях демиурга, эталона, контролера, адресата (собеседника) и смыслообразующего центра (оправдание бытия) у основания време-ни, организуя соответственно мышление и жизнедеятельность чело-века. К тотемическим предкам обращается в песне индеец аше, по-вествуя об охотничьих успехах и неудачах. Перед богами отчитыва-лись императоры раннего железного века, велевшие высекать на камне хвастливые сведения о своих «подвигах» (количестве убитых врагов, сожженных и разрушенных городов). И мотивация средне-вековых монахов-летописцев — не столько информирование буду-щих поколений, сколько беседа с Господом.
Проникнутые культом предков, традиционные общества ос-таются по преимуществу «постфигуративными» (в терминологии М. Мид [1988]), т.е. ориентирующими на воспроизводство поведенче-ских и мыслительных стереотипов. Проблема «отцов и детей» ак-туализуется лишь в отдельные переломные периоды, но в целом, на длительных исторических отрезках, безусловная доблесть состоит в том, чтобы следовать освященным традициям и авторитетам.
Историки культуры (Ф. Арьес, Л. Демоз и др.) отмечают, что в средние века детства как социальной и психологической проблемы еще не существовало. Дети носили ту же одежду, что и взрослые, только меньшего размера, играли в те же игры и, главное, выполня-ли ту же работу (иногда используя уменьшенные копии «взрослых» орудий). На полотнах живописцев младенец отличался от взрослого исключительно размерами тела.
Только в XVII веке произошло «открытие детства»: ребенок из недоразвитого человека стал превращаться в актуально и потенци-ально другого, и не просто другого, а носителя лучшего будущего.
Исследователи связывают этот мировоззренческий перелом с протестантизмом и контрреформацией, которые, в свою очередь, по-служили «защитой от пессимизма и безнадежности, свойственных позднему Средневековью» [Каплан А.Б., 1991, с.45]. Французский историк Ж. Делюмо добавляет, что прогрессистское мировоззрение, как и протестантизм, стало психологической компенсацией скрытых страхов. Люди поверили, что наступят лучшие времена, и это спо-собствовало преодолению катастрофического мироощущения (см. [Беликова Т., 1998]). Наконец, само это мироощущение (реакцией на которое стала вера в прогресс) было обусловлено затянувшимся со-циально-экологическим кризисом сельскохозяйственной цивилиза-ции (см. разделы 2.6, 2.7).
Вот когда оказались, наконец, социально востребованными идеи прогресса и разумного переустройства мира, унаследованные от эпохи расцвета арабской культуры и сохраненные европейскими мыслителями. Распространение этих идей послужило механизмом компенсации обострившихся невротических страхов.

Для лучшего понимания этого механизма полезно сопоставить два неза-висимых наблюдения.
Одно из них выражено концепцией антропологических констант, разви-ваемой в немецкой психологии: страх и агрессия в равной мере сопутствуют всем стадиям социально-исторического бытия [Гуггенбюль А., 2000]. Еще одно ценное наблюдение воплощено в законе поляризации, сформулированном П.А. Сорокиным [1991]: одни люди реагируют на катастрофу нравственными и пси-хическими патологиями, усилением страха и агрессии, другие — мобилизацией воли, подвижничеством и «альтруистическим перевоплощением» (см. об этом также разделы 2.7, 2.8).
Эти наблюдения хорошо согласуются между собой, так как поляризация обеспечивает сохранение эмоциональной константы при социальных обостре-ниях. В совокупности они помогают понять, почему насыщенность позднего европейского Средневековья бедствиями и фобиями востребовала оптимисти-ческие идеи прогресса и гуманизма

Стержнем психологического переворота в мировоззрении ев-ропейцев Нового времени стало перемещение Божества из прошло-го в будущее: образ сакрального Потомка вытеснил из сознания об-раз сакрального Предка, вобрав в себя все его функции, вплоть до функции демиурга. Постфигуративные мотивации в культуре быст-ро замещались префигуративными — ориентацией на творчество и новизну. Референтной группой (эталоном), арбитром в спорах и смыслообразующим адресатом деятельности сделались воображае-мые потомки и те из современников (в юности — сверстников), кото-рые казались более «продвинутыми», похожими на людей будущего — носителей абсолютного знания и высшей морали. Только в этом дискурсе мыслимы высказывания типа: «история меня оправдает», «время расставит все по своим местам», «будущие поколения оценят (не простят)», — выражающие мотивационный компас жизненных смыслов и социальной активности.

Интересно, что иерархизация времени сопровождалась выхолащиванием пространственной иерархии: физический мир становился однородным, лишен-ным координат «верха» и «низа». Дж. Бруно усмотрел главную заслугу Н. Ко-перника в том, что тот открыл в небе новую звезду под названием Земля. «Мы уже находимся на небе, и потому нам не нужны небеса церковников», — темпе-раментно доказывал итальянец, и поплатился за это жизнью (цит. по [Шелер М., 1991]). Спустя сотню лет небесная механика И. Ньютона установила полней-шую космическую демократию: все тела в мире подчиняются единым и одно-значным законам. Окончательно ушли в прошлое схоластические учения, вы-страивавшие все физические тела по чинам и рангам, наподобие сословий фео-дального общества: «подлая» субстанция стремится к земле, «благородная» к небу, «высший свет» вращается на небесных орбитах [Спекторский Е, 1910].

Итак, после XVII века Бог-предок уступал место Богу-потомку, а после Дарвина генеалогическое дерево развернулось корнями вниз и ветвями потянулось к Солнцу. Юность сделалась «всегда права». В очередной раз воплотилась в жизнь формула исто-рии как «переворачивания перевернутого» [Поршнев Б.Ф., 1974]: животные инстинктивно ориентированы на приоритет потомства, первобытные люди повернулись лицом к предкам, а к потомкам спиной, и только в Новое время потомки стали доминирующей цен-ностью.
О том, какое социальное значение имел этот переворот, можно судить по следующему наблюдению историков. В Китае все техно-логические и экономические предпосылки для промышленной рево-люции сложились уже к XIV веку, на четыре с половиной столетия раньше, чем в Англии [Stunkel K.R., 1990], [Lin Yufu J., 1995]. Не-доставало двух факторов — одного, так сказать, объективно-отрицательного и одного субъективно-положительного.
Китай, в отличие от Европы, не столкнулся с тяжелым эколо-гическим кризисом позднего Средневековья, и в его духовной куль-туре не сформировалась идея прогресса. Китайцы не воспринимали технические открытия как движение к новым горизонтам, уподоб-ляющее человека Богу. Не было ощущения перехода от тьмы к свету и восторженного отношения к «революции». Эпохи творческого взлета и застоя рассматривались китайцами как части неизбежного цикла истории, на всем протяжении которой господствующими ценностями оставались не новшества и не предпринимательский успех, а стабильность моральных устоев, властных отношений и ритуалов [Ионов И.Н., 2001].
Иначе говоря, китайцы и европейцы XIV века представляли себе течение времени одинаково, и совсем иначе, чем европейцы конца XVIII века; последние сильнее отличались от своих прямых предков, нежели те — от современных им китайцев.
Сказанное не означает, что у европейцев образ восходящей линии (спирали) полностью вытеснил исконные архетипы. Здесь уместно выделить две стороны вопроса, которые будут подробнее раскрыты в дальнейшем.
С одной стороны, Новое время решительно изменило культур-ный и интеллектуальный фон. Во второй половине XIX века уже не столько эволюционисты доказывали правомочность своих идей, сколько их оппоненты встраивались в дискурс эволюционной кар-тины мира и, развенчивая ее, апеллировали к арбитражу будущих поколений. С другой стороны, самые горячие энтузиасты прогресси-стского мировоззрения в подавляющем большинстве случаев были вынуждены скрепя сердце признать, что восходящая линия рано или поздно упрется в объективные пределы и сменится нисходящей. Иначе говоря, эволюционная картина мира снова и снова увязала в циклическом архетипе.
ХХ век получил в наследство от XIX века более или менее по-следовательную картину социальной и биологической эволюции и вместе с тем — ощутимое противоречие между ней и физическим знанием (термодинамикой). «Клаузиус и Дарвин не могут быть оба правы» — это замечание Р. Кэллуа (цит. по [Пригожин И., 1985, с.99]) выражает суть недоумения, довлевшего над теоретической наукой ХХ века. Релятивистская космология, а также целый ряд ес-тественнонаучных и междисциплинарных моделей сформировали предпосылки для универсализации эволюционной картины мира. Но это уже происходило на фоне усиливающихся сомнений в ее достоверности…

2.2. Эволюционная идея в социологии и антропологии ХХ века

Я думаю — ученые наврали, -
Прокол у них в теории, порез:
Развитие идет не по спирали,
А вкривь и вкось, вразнос, наперерез.
В.С. Высоцкий

Сама идея прогресса названа дет-ской иллюзией, вместо него проповеду-ется «реализм», новое слово для оконча-тельной потери веры в человека.
Э. Фромм

Изучая историко-культурную динамику представлений о че-ловеке, его месте в мире, о прошлом и будущем, я то и дело ловлю себя на зависти к европейцам конца XIX — начала XX веков.
Это время расцвета прогрессистской идеологии, которая про-питала своим пьянящим запахом интеллектуальную атмосферу эпо-хи. Научная (читай: «истинная») картина мира была близка к завер-шению, открытие стройных и ясных законов природы демонстриро-вало могущество человеческого мышления. Человек навсегда осво-бождался от диктата выдуманных богов, своевольных царей и наив-ных предрассудков. Темное прошлое виделось вереницей заблужде-ний и несчастий, а светлое будущее — безоблачным царством Разума. Везде — в науке, в экономике, в политике — требовалось только по-следнее решающее усилие, чтобы достроить до конца здание исти-ны, счастья и справедливости, и совершить это усилие, о котором будут с благодарностью вспоминать потомки, суждено ныне живу-щим поколениям.
В научной, мемуарной и художественной литературе постоян-но встречаем свидетельства готовности к героическому подвигу. Восторженная молодежь сделала вожделенной самое смерть во имя грядущего. О том, какое это счастье, говорят на парижских баррика-дах персонажи В. Гюго и русские поэты-радикалы (см. [Могильнер М.Б., 1994]). Но оптимистическое видение будущего захватило и людей весьма далеких от революционного радикализма. По расска-зам, мой старый, полуграмотный и глубоко провинциальный прадед, поднимая стакан вина, повторял: «Живите, дети, но не так, как мы!» Думаю, от своего деда он ничего подобного услышать не мог…
«Передовые» интеллектуалы знали, конечно, о писаниях «рет-роградных» философов, вроде Ж. де Местра или Ф. Ницше, но отно-сились к ним как к архаическим пережиткам. Расчеты же Т. Мальту-са, проведенные в стиле рациональной науки и предрекавшие исчер-пание возможностей роста, соответствующие предупреждения Дж. Милля и т.д. третировали как досадные недоразумения.
Унаследованные архетипы времени, в противоборстве с кото-рыми формировалась идеология прогресса, были вытеснены на пе-риферию общественного сознания и, казалось, скоро должны кануть в Лету. Между тем они постепенно обогащались новым содержани-ем и аргументацией, чтобы в последующем, на волне массовых раз-очарований, вновь составить эффективную концептуальную альтер-нативу модели поступательного развития .
Вот как описывает мировоззренческую коллизию второй чет-верти века П.А. Сорокин [1991 с.167]. «Волна смерти, зверства и не-вежества, захлестнувшая мир в ХХ цивилизованном, как считалось, столетии, полностью противоречила всем «сладеньким» теориям прогрессивной эволюции человека от невежества к науке и мудро-сти, от звероподобного состояния к благородству нравов, от варвар-ства к цивилизации, от «теологической» к «позитивной» стадии раз-вития общества, от тирании к свободе, от нищеты и болезней к неог-раниченному процветанию и здоровью, от уродства к красоте, от че-ловека — худшего из зверей к сверхчеловеку-полубогу».
К тому времени уже успела оформиться оригинальная теоре-тическая оппозиция прогрессизму, и истоки ее находятся как раз на родине Сорокина. Поражение в 1825 году декабристов, ратовавших за ускоренное развитие России по европейскому образцу, оставило идейный вакуум, который стал заполняться славянофильскими умо-настроениями. Их лейтмотив состоял в том, что Западная культура исчерпала свой потенциал и обречена на угасание, а роль ведущей державы в будущем перейдет к набирающей силу России. Юный ге-ний М.Ю. Лермонтов [1969, с.262] писал в 1836 году: «Не так ли ты, о европейский мир, /Когда-то пламенных мечтателей кумир, /К мо-гиле клонишься бесславной головою, /Измученный в борьбе сомне-ний и страстей, /Без веры, без надежд…». Другой замечательный по-эт, Ф.И. Тютчев, больше известный своим современникам как ди-пломат и политолог, доказывал, что западноевропейские государст-ва, обескровив друг друга в войнах, со временем превратятся в гу-бернии восходящей Российской империи.
По существу атака на евроцентризм обернулась отторжением идеи исторического прогресса, которая уступила место одному из реанимированных архетипов — образу истории как последовательно-сти замкнутых циклов рождения, расцвета и угасания культур. Сис-тематическое выражение эта мировоззренческая установка получила в работах Н.Я. Данилевского [1991], утверждавшего, что каждое из знаменательных исторических событий имело значение лишь для конкретной цивилизации и оставалось незаметным для прочих ци-вилизаций. Никогда не было и не будет таких событий, которые мог-ли бы служить вехами общечеловеческой истории, а потому и сама такая история — не более чем фикция, произвольное отождествление судьбы «германо-романского племени» с судьбами всего человече-ства.
Русский социолог стал одним из инициаторов подхода, на-званного впоследствии цивилизационным. «Человечество, — писал яркий выразитель данного подхода О. Шпенглер [1983, с.151], — это зоологическое понятие или пустое слово. Я вижу настоящий спек-такль множества мощных культур… имеющих каждая собственную идею, собственные страсти, собственную жизнь, волнения, чувство-вания, собственную смерть». Открытие циклических феноменов и исторических катастроф произвело сильное впечатление на ученых, которые, избавляясь от «линейного наваждения» (П.К. Сорокин), поголовно увлеклись замкнутыми циклами, ритмами, фазами и пе-риодами: в истории, политике, экономике, искусстве, моде…
В США с решительной критикой эволюционных теорий вы-ступил крупный антрополог Ф. Боас, поставивший акцент на уни-кальности каждого культурного явления и считавший непозволи-тельным их сопоставление в рамках каких-либо внешних схем. Боа-совская парадигма, называемая часто культурным релятивизмом, доминировала в англо-американской литературе первых десятиле-тий ХХ века. Только в 30-е годы В.Г. Чайлд, поддержанный затем (в 40-е годы) Л. Уайтом, Дж. Стюартом и их учениками, дал импульс новой волне увлечения эволюционизмом. В 50-60-е годы на гребне этой волны приобрели популярность работы по социальной эволю-ции М. Харриса, Р. Карнейро, других антропологов, а также социо-логов Т. Парсонса и Г. Ленски.
Но в 70-е годы обострение экологических и энергетических проблем вновь стимулировало всплеск антиэволюционных настрое-ний. Подкрепленные расчетами, выполненными по мальтузианским рецептам первыми авторами Римского клуба, они оказались созвуч-ны сходным веяниям в биологии. Акцент на очевидных слабостях классического дарвинизма, на противоречиях между эволюционны-ми представлениями и законами термодинамики и, главное, утвер-дившаяся в общественном сознании мода на иррационализм превра-тили рассуждения о «прогрессе» или «поступательном развитии» в признак дурного тона. Еще ранее статьи на эту тему стали исклю-чаться из словарей и энциклопедий, а теперь в некоторых штатах США из школьных программ были изъяты и упоминания о биологи-ческой эволюции. Если в XIX — начале ХХ веков оппоненты соци-ального эволюционизма предпочитали циклический и статический архетипы, то на сей раз приоритет был отдан третьему: историческая тенденция виделась как скатывание по наклонной плоскости к пре-дуготованному (законами природы) концу.
Предвестником этого направления мысли еще в 30-е годы был Л. Винарски, сформулировавший «закон социальной энтропии». Он утверждал, что социокультурное выравнивание классов, каст, сосло-вий, рас и индивидов выражает закономерное стремление системы к равновесию, итогом которого и станет коммунизм — неизбежная те-пловая смерть общества (см. [История…, 1979]).
Но интерес к эволюционной проблематике полностью не угас. Успехи релятивистской космологии, превратившей Метагалактику в предмет истории, новые концепции происхождения жизни и разви-тия биосферы, археологические находки, касающиеся антропогене-за, открытие общих механизмов самоорганизации (синергетика, не-равновесная термодинамика) — все это не могло обойти влиянием общественную науку.
В 80-90-е годы опубликованы «волновая» теория историческо-го развития Э. Тоффлера [Toffler Al., 1980], блестящая монография эмигрировавшего в США из Европы философа Э. Янча [Jantsch E., 1980], посвященная И. Пригожину и трактующая историю общества как продолжение универсальных негэнтропийных процессов, и еще целый ряд трудов по этой проблематике ([Naroll R., 1983], [Kurian G.T., 1984], [Sanderson S.K., 1990], [Hays D.G., 1993] и др.). В США и в Англии стали выходить периодические издания, посвященные ретроспективе и перспективе социальной эволюции (например, «Journal of Social and Evolutionary Systems», «Free Inquiry»). А рабо-та историка Э. Джонса [Jones E.L., 1989] меня просто удивила. Он настолько привержен идее прогресса, что даже объявляет стремле-ние к нему отличительной чертой человечества как биологического вида. Вот и говорите после этого, будто рассуждения о прогрессе — удел «советских философов»…
На рубеже веков в англоязычных странах отношение к эволю-ционным моделям оставалось весьма неоднозначным, подчас поляр-ным. Любопытны результаты опроса среди членов теоретической секции Американской социологической ассоциации, о которых рас-сказал на одном международном симпозиуме (1998 год) С. Сандер-сон. 3% ответили, что имеющиеся теории социальной эволюции достоверны по существу и не заслуживают обрушившейся на них критики; 38% сочли эволюционные представления в целом пороч-ными и отжившими свой век; по мнению 47% опрошенных, они в принципе плодотворны, но требуют существенной коррекции.
В «континентальной» Западной Европе отношение ученых к эволюционным теориям также весьма противоречиво. Здесь на про-тяжении ХХ века конкуренция между монадными (шпенглериан-скими) и стадиальными (неомарксистскими, а также восходящими к М. Веберу и К. Ясперсу) моделями истории, между «историками», ориентированными на конкретику, и «социологами», ищущими гло-бальных обобщений, между модернистской и постмодернистской парадигмами отягощена пережитыми мировыми войнами, тотали-тарными режимами и разочарованиями в человеческом разуме. Дис-куссии о стадиальности или цикличности исторического процесса приобрели популярность также среди ученых Латинской Америки и Японии [Ионов И.Н., 1999]. Наконец, здесь уместно повторить (см. вводный очерк), что в 90-х годах на обширном культурном про-странстве от Австралии и Латинской Америки до Голландии уси-лился интерес к исследованию Универсальной (Большой) истории — истории общества в контексте эволюции биосферы и Вселенной.
Следует добавить, что у западноевропейских и российских обществоведов более заметный отклик, чем у американцев и англи-чан, вызвали новейшие естественнонаучные теории самоорганиза-ции. Вместе с тем отношение отечественных ученых к эволюцион-ному мировоззрению имело собственную логику и динамику.
В начале ХХ века оригинальные теоретические аргументы против идеи социального прогресса были выдвинуты двумя очень разными мыслителями — ироничным П.А. Сорокиным и темпера-ментным Н.А. Бердяевым. Первый доказывал, что это сугубо вкусо-вое понятие исключает вразумительные научные критерии [Сорокин П.А., 1913] . Второй — что прогрессистская идеология насквозь без-нравственна, ибо усматривает в предыдущих поколениях только средства и ступени к вершине, лишенные самостоятельной ценно-сти, а неведомое поколение счастливцев представляет вампирами, пирующими на могилах предков [Бердяев Н.А., 1990].
Но именно России довелось стать плацдармом для испытания прогрессистской идеологии в ее кристаллизованной форме — когда ради достижения обществом искомого состояния всеобщей гармо-нии и счастья безжалостно уничтожались устоявшиеся социальные и социоприродные структуры.
С победой большевиков концепция исторического восхожде-ния, выпрямленная до сталинской «пятичленки», превратилась в официальную идеологию, которая была подкреплена всей мощью тоталитарной власти. Отдельные критические поползновения против линейного прогрессизма (начиная с 60-х годов) имели место лишь в форме частичных «уточнений» и «усовершенствований». Правда, и в обстановке официоза появлялись содержательные гипотезы и от-крытия историков, антропологов, психологов [Проблемы… 1968], [Конрад Н.И., 1974], [Поршнев Б.Ф., 1979], [Лурия А.Р., 1974], [Гу-ревич А.Я., 1984], касающиеся поступательного развития общест-ва…
Развенчание коммунистической идеологии вызвало настоящий бум антиэволюционизма. В начале 90-х годов из зарубежной и доре-волюционной литературы тщательно отбирали все, что выдержано в духе активного неприятия прогрессистской идеи. Зарубежными ку-мирами отечественных ученых сделались Мальтус, Шпенглер, ран-ний А. Тойнби , а в некоторых курсах русской философии остались исключительно фамилии православных мыслителей и славянофилов.
Я не проводил специальных опросов, но из литературы и част-ных бесед складывалось впечатление, что у тех из российских уче-ных, которые не следовали ортодоксальному марксизму, упомина-ние о поступательном развитии вызывало аллергию. При этом «про-гресс» понимался самым банальным и, так сказать, докритическим образом — как движение от зла к добру, от несчастья к счастью, от несовершенства к совершенству.
Характерна в данном отношении небольшая, но информаци-онно насыщенная книга историка А.В. Коротаева [1997]. Автор по-пытался систематизировать все мыслимые факторы социальных из-менений, которые он называл эволюцией, хотя не только не ставил вопрос о причинах их векторности, преемственности или направ-ленности, но и отверг возможность такой постановки вопроса, по-скольку она предполагала бы апелляцию к «прогрессу». А коль ско-ро однозначных критериев добра и зла, тем более доказательств без-условного превосходства последующих форм социального бытия над предыдущими не обнаружено, значит, рассуждение о поступа-тельном развитии некорректно.
Действительно, серьезного ученого не втянуть в спор о том, счастливее ли парижанин бушмена, лучше ли быть обезьяной, чем инфузорией, и т.д. В истории живого вещества сравниваются уровни сложности биоценозов или клеточной структуры организмов. В со-циальной истории также можно сравнивать объективные показатели — см. следующий раздел. Можно даже доказать, что эмоциональная жизнь более сложного общества богаче и разнообразнее.
Но психологами накоплены данные, демонстрирующие пора-зительное обстоятельство: долгосрочный баланс положительных и отрицательных эмоций очень слабо зависит от внешних условий. Поэтому надежда на то, что социальные изменения способны сами по себе сделать людей более (или менее) счастливыми, заведомо ил-люзорна. Обратившись же, как предлагал Коротаев, к субъективным оценкам, полученным через опросы, мы и вовсе запутаем дело: у нас уже были поводы отметить (в разделе 1.1; см. также раздел 2.7), что актуальная удовлетворенность решающим образом зависит от дина-мики потребностей и ожиданий, а обыденные представления о про-шлом подвержены разрушительной аберрации.
Из вопросов, возникающих по прочтении этой увлекательной книги, выделю один, причем самый формальный: почему, развенчи-вая понятие прогресса и вообще отвергая векторность истории, ав-тор не ограничивается понятием изменений, а постоянно использует обязывающее понятие «эволюция»? Этот вопрос может быть адре-сован многим социологам и антропологам, размышляющим об исто-рических тенденциях.
Чтобы показать, что это не более чем словесная игра, и чтобы свести ее в дальнейшем к минимуму, приведу краткую этимологиче-скую справку о трех близких по значению терминах — эволюция, раз-витие и прогресс.

Согласно энциклопедическим источникам, термины «эволюция» и «ин-волюция» первоначально сформировались в военном лексиконе Франции XIV века и означали, соответственно, развертывание войск в боевой порядок и свер-тывание боевого порядка для движения на марше. В XVIII веке Ш. Бонне ввел термин «эволюция» в эмбриологию — биологическую дисциплину, изучающую последовательные превращения зародыша во взрослый организм, — и сам же распространил его на область филогенеза (историю видов) [Kellog V., 1944]. В конце XIX века это утвердившееся понятие стало применяться также в сочета-нии с новым понятием биосферы.
Слово «развитие» в современных европейских языках — калька с латин-ского evolutio, сохраняющая (ср. англ. development, исп. desarrollo) прозрачную аллюзию с образом развертывающегося свертка или клубка («сколько веревочке ни виться, конец ее виден»).
«Прогресс» — слово более древнее. Оно происходит от латинского pro-gredo, progressus — продвижение, движение вперед — и использовалось поздне-римскими авторами также в значении «успех».
Заметим, последний из трех синонимичных терминов изначально менее других телеологически окрашен. Он возник тогда, когда идея направленности мировых событий к конечной цели, по крайней мере, в мышлении средиземно-морских народов, была слабо представлена. «Движение вперед» может ассо-циироваться просто с ориентацией в пространстве (Дарвин утверждал, что на-правление биологической эволюции предполагает наличие цели не больше, чем направление ветра), а «успех» — с разрешением конкретной проблемы, что не столь явно предполагает наличие конечного результата, как развертывание свернутого клубка. Но, по иронии судьбы, в Новое время именно термин «про-гресс» приобрел наиболее выраженную сотериологическую подоплеку, став наименее нейтральным и как следствие — труднее всего формализуемым.

Избегая спора о словах, я в последующем буду лишь по мере стилистической необходимости использовать три обозначенных по-нятия. Собственно вопрос состоит в том, возможно ли в калейдоско-пе исторических событий, уникальных цивилизационных «монад», круговоротов, прозрений и катастроф на достаточно больших вре-менных интервалах проследить какие-либо сквозные векторы изме-нений. Если нет, то следует признать, что общечеловеческая история — миф, и все события прошлого и настоящего трактовать в парадиг-мах Шпенглера или Боаса. Если да, то необходимо, во-первых, вы-делить эти векторы, а во-вторых, исследовать причины и механизмы долгосрочной последовательности (векторности) исторических из-менений.
В последующих разделах настоящего очерка приведены де-тальные аргументы в пользу положительного ответа на этот вопрос: история векторна. Завершая же краткий обзор, отмечу, что в начале XXI века картина прошлого выглядит гораздо более многомерной и вместе с тем запутанной, чем столетием ранее.
Одни в этой связи печалятся о кризисе исторической науки, другие с восторгом говорят о раскрывающемся многоцветье исто-рии. В 2000 году на представительной научной конференции утвер-ждалось: историческая наука переживает благоприятнейший период, творческая фантазия историков раскрепощена и их главный девиз в III тысячелетии — «чтобы не было скучно!». По свидетельству уча-стника конференции [Сапронов М.В., 2001], данный тезис, развер-нуто изложенный на пленарном заседании, не вызвал возражений ни на секциях, ни в кулуарах.
Автору этих строк уже доводилось писать о том, что в постне-классической парадигме истинностная гносеология уступает место модельной: установка на субъектность и взаимодополнительность знания сопряжена с творческой атмосферой и более терпимыми от-ношениями в науке, в политике и в обыденной жизни [Назаретян А.П., 1995]. Но за пределами некоторой меры «постмодернистский» подход, как и всякий иной, становится саморазрушительным.
Сосредоточившись исключительно на игровой стороне работы («чтобы не было скучно») и превратив историю в беллетристику, ученые утеряют инструментарий для построения реалистических сценариев и эффективных стратегий. Опустевшую нишу быстро займут теологи, астрологи и прочие люди, свято верящие в истин-ность своих суждений. И произойдет это в эпоху глобальной неус-тойчивости, когда ценой за дисфункциональные модели и решения может стать… сама история: не научная дисциплина, а четырехмил-лиардолетняя эволюция жизни на Земле.
Я думаю, что постмодернизм, оставаясь ориентиром в гносео-логии, в онтологическом плане безнадежно устарел. Во всяком слу-чае, если векторность мировой истории будет доказана, то, как бы мы ни относились к данному обстоятельству, станет бессмысленным отрицать возможность эволюционной иерархизации культурных, равно как биологических или физических структур. И мы увидим далее, почему отказ от культурного и прочего релятивизма не уп-раздняет творческую многомерность научных подходов и идей, но обеспечивает организационные рамки как для роста их разнообра-зия, так и для исторического самоопределения эпохи.

2.3. Три вектора эволюции: эмпирические обобщения

Эволюция — это изменение от неоп-ределенной бессвязной однородности к оп-ределенной взаимосвязанной разнородно-сти путем… дифференциации и интеграции.
Г. Спенсер

С тех пор, как понятие прогресса было, по сути, дискредитировано, никто не осмеливается спросить, что же такое чело-веческая история в целом.
В. МакНейл

Существует только одна культурная реальность, которая не сконструирована произвольно, — общечеловеческая культура, охватывающая все периоды и регионы.
Р. Лоуи

Американский социолог Р. Карнейро, упрекая своего коллегу Дж. Стюарта в чрезмерной робости эволюционных обобщений, сравнил его с человеком, который замечает, что каждая отдельная река течет сверху вниз, но не осмеливается заключить, что все реки текут именно в таком направлении [Carneiro R.L., 1974].
Это остроумное сравнение, добавим от себя, страдает только од-ним недостатком. То, что вода естественным образом устремляется вниз, признать нетрудно, поскольку это отвечает нашему обыденному опыту и производной от него физической интуиции. Гораздо труднее согласить-ся, что река истории, в каком-то смысле, направлена противоположно — это входит в видимое противоречие и с повседневными наблюдениями, и с известными со школьных лет законами физики. Тем более что и исто-рические факты в данном отношении довольно противоречивы.
Попытки прогрессистов представить человеческую историю как последовательное восхождение «от худшего к лучшему» чаще всего ока-зывались неудачными спекуляциями. Как мы уже видели, нет вразуми-тельных доказательств того, что люди от эпохи к эпохе становились бо-лее счастливыми. Кто же полагает, будто они становились все богаче, физически и психически здоровее, все дольше жили и т.д., тот просто за-блуждается, безосновательно перенося тенденции последних двух веков европейской истории на другие эпохи и регионы.
По убеждению известного историка М. Коэна, специально иссле-довавшего этот вопрос, до середины XIX века не прослеживается чего-либо похожего на прогресс в качестве жизни, питания, в показателях фи-зического здоровья или продолжительности жизни. Тенденция была, скорее, обратной, так что, например, европейские горожане XIV — XVIII веков «относятся к числу самых бедных, голодных, болезненных и ко-роткоживущих людей за всю историю человечества» [Cohen M., 1989, p.141].
Но если индустриальная революция в целом изменила положение к лучшему, то далеко не все эпохальные перевороты прошлого давали столь же явный эффект. Коэн привел убедительные доказательства того, что охотники и собиратели палеолита были здоровее и даже выше рос-том, чем их потомки после неолитической революции и вплоть до ХХ века; у них была выше и ожидаемая продолжительность жизни. Серьез-ные потери, связанные с переходом от присваивающего к производяще-му хозяйству, подробно описаны историками и антропологами.
Превосходство кочевников палеолита объясняется оптимальной структурой физической активности и питания, а главное, несравненно меньшей распространенностью инфекционных эпидемий. И дело не только в отсутствии скученности характерной для последующих эпох. В палеолите еще не существовало большинства знакомых нам вирусов, бактерий и микробов — побочных продуктов оседлого скотоводства (в результате мутации микроорганизмов, паразитировавших на животных), которые терроризируют человечество в последние десять тысяч лет [Cohen M., 1989], [Karlen A., 1995], [Diamond J., 1999].
Как тут не усмотреть в естественной первобытной жизни библей-скую идиллию, а в неолитической революции — изгнание из рая. Как не возмутиться грехопадением предков, позволивших Дьяволу заманить се-бя в ловушку оседлости, а затем государства и прочих прелестей совре-менного мира. Может быть, река истории действительно течет, как вся-кая нормальная река, по наклонной, и историческая эволюция по суще-ству аналогична «эволюции» реки от истока к устью?
Такие вопросы мы далее внимательно рассмотрим. Пока же, во из-бежание недоразумений, отмечу только, что упомянутая выше ожидае-мая продолжительность жизни не тождественна ее реальной продолжи-тельности. Коэн, которого можно отнести к когорте ученых певцов пер-вобытности, старательно обходит проблему насилия. Но и он, изредка переходя от данных археологии к данным этнографии, вынужден при-знать, что даже в мирных племенах «обычное количество убийств на душу населения удивительно велико» [Cohen M., 1989, p.131].
Внимательнее анализируют эту сторону дела профессиональные этнографы и антропологи. Во вводном очерке цитировались слова Дж. Даймонда о том, что большинство людей в палеолите умирают не есте-ственной смертью, а в результате преднамеренных убийств. К фактиче-ским данным и выводам этой книги [Diamond J., 1999], посвященной сравнительной истории обществ за последние тринадцать тысяч лет и ставшей научным бестселлером, мы еще будем возвращаться.
Ее автор, ученый с большим опытом полевых и теоретических ис-следований, поставил во главу угла вопрос о том, почему общества на разных континентах развивались неравномерно и пребывают в настоя-щее время на различных исторических стадиях. При этом он удивитель-ным образом игнорировал вопросы, которые, по логике вещей, должны бы этому предшествовать: почему общества развивались различными темпами в одном и том же направлении, и действительно ли дело обсто-ит именно так? Судя по всему, наличие единого вектора изменений для автора настолько очевидно, что причины данного обстоятельства обсуж-даются лишь спорадически и вскользь.
Между тем, как мы видели, далеко не все коллеги Даймонда разде-ляют его уверенность в наличии единых исторических тенденций. Осо-бенно изобилуют противники эволюционного взгляда именно среди эт-нографов, которые, увлеченно работая внутри самобытных культурных миров, более других склонны к релятивизму и «постмодернизму» и нега-тивно относятся ко всякой эволюционной иерархии.
Затянувшийся спор о реальности или иллюзорности общечелове-ческой истории может быть переведен в новое содержательное русло за счет выделения и систематизации конкретных векторов. Если наличие хотя бы одного «сквозного» вектора будет доказано, то придется при-знать единство и преемственность истории, а чтобы дискредитировать эволюционно-исторический подход, необходимо доказать, что таких единых векторов не существует.
Я ни в коей мере не настаиваю на том, что выделенные ниже пара-метры последовательных изменений исчерпывают их реальный спектр. Не исключаю и возможность дальнейшей детализации, как предлагал, например, А.В. Коротаев [1999]. Но начну обсуждение конкретных век-торов с принципиального замечания.
На крупномасштабной карте малого участка поверхность Земли не обнаруживает свойства кривизны. Чтобы их зафиксировать, необходимо существенно уменьшить масштаб и расширить обозреваемую площадь. Об этом приходится напоминать в спорах с историками, указывающими на факты попятного движения по любому из выделенных параметров. Векторность, о которой далее пойдет речь, заметна только при очень мелком масштабе и предельном по охвату обзоре исторических процес-сов. С укрупнением масштаба все линии неизбежно изламываются, об-щая картина размывается, и остаются лишь частные врeменные тенден-ции, экстраполяция которых в прошлое или в будущее чревата недора-зумениями.
Более того, чередуя широкоугольный и телескопический объекти-вы с микроскопом, мы то и дело убеждаемся, что имеем дело вообще не с линией (хотя бы и ломаной), а с ветвистым деревом и даже с кустом. Полвека назад каждый археолог, нашедший останки человекоподобного существа, претендовал на открытие искомой «переходной ступени» к со-временному человеку. Сегодня исследователи антропогенеза уже выну-ждены отказаться от красивого образа мраморной лестницы. Под давле-нием многочисленных фактов признано, что одновременно существова-ли очень близкие виды, которые постепенно удалялись друг от друга, и большая часть из них, попадая в «эволюционные тупики», не выдержи-вала конкуренции с более удачливыми соперниками.
С социальными организмами в истории происходило нечто похо-жее [Коротаев А.В., Бондаренко Д.М., 1999], хотя судьба составляющих их родов и индивидов не всегда была столь же фатальна, как судьба от-стававших в развитии ранних гоминид. В современном мире можно на-блюдать все многообразие социальных, хозяйственных укладов и соот-ветствующих им культурно-психологических типов, от палеолита до по-стиндустриализма. А также — все формы эксплуатации исторически от-ставших регионов, и искренние попытки уберечь первобытные племена с их образом жизни, и стремление фундаменталистов отторгнуть чуждое влияние, и усилия целых стран, отдельных семей и личностей прорваться в новую эпоху путем миграции и образования.
Имея в виду указанные обстоятельства, прежде всего, выделю те векторы последовательных глобальных изменений, которые эмпириче-ски прослеживаются на протяжении социальной истории и предыстории и без особого труда могут быть выражены количественно.
Рост технологической мощи. Если мускульная сила человека ос-тавалась в пределах одного порядка, то способность концентрировать и целенаправленно использовать энергию увеличилась (от каменного то-пора до ядерной боеголовки) на 12-13 порядков [Дружинин В.В., Конто-ров Д.С., 1983].
Демографический рост. Несмотря на усиливавшуюся мощь ору-дий, в том числе (и прежде всего) боевых, и периодически обострявшие-ся антропогенные кризисы (см. далее), в долгосрочном плане население Земли умножалось. Это происходило настолько последовательно (хотя также с временными отступлениями), что группой математиков разрабо-тана модель, отражающая рост населения на протяжении миллиона лет [Капица С.П. и др., 1997]. Как отмечено в разделе 1.2 со ссылкой на рас-четы тех же авторов, сегодня численность людей превышает числен-ность диких животных, сравнимых с человеком по размерам тела и по типу питания, на 5 порядков (в 100 тыс. раз!).
Что соответственно увеличивалась плотность населения, можно было бы и не добавлять. Но, поскольку для нас это будет в дальнейшем особенно важно, приведу наглядный расчет. В местах расселения охот-ников-собирателей-рыболовов их средняя численность составляла 0,5 человек на квадратную милю (1 миля — 1609 м.), у ранних земледельцев — 30 человек, у более развитых земледельцев — 117 человек, а в зонах ир-ригационного земледелия — 522 человека [Коротаев А.В., 1991]. В совре-менном мегаполисе плотность может «зашкаливать» за 5 тыс. человек на квадратный километр.
Рост организационной сложности. Стадо ранних гоминид, пле-мя верхнего палеолита, племенной союз («вождество») неолита, город-государство древности, империя колониальной эпохи, континентальные политико-экономические структуры и зачатки мирового сообщества — вехи на том пути, который Ф. Хайек [1992] обозначил как расширяю-щийся порядок человеческого сотрудничества. Первый метод количест-венного расчета сложности был предложен почти полвека назад Р. На-роллом [Naroll R., 1956], и с тех пор совершенствовался [Carneiro R., 1974], [Chick G., 1998]. Разработана также математическая модель, отра-жающая положительную зависимость между численностью населения и сложностью организации [Carneiro R., 2000].
Из социологии известно, что численность группы сильно коррели-рует со сложностью: крупные образования, не обеспеченные достаточно сложной структурой, становятся неустойчивыми. Поэтому, если в палео-лите существовали только группы числом от 5 до 80 человек, то в 1500 году уже 20% людей жили в государствах, а сегодня вне государствен-ных образований остается мизерный процент людей [Diamond J., 1999]. С усложнением социальных структур (которое, как всякое эффективное усложнение, сопряжено с фазами «вторичного упрощения» [Сухотин А.К., 1971] — унификацией несущих подструктур) увеличивались мас-штаб группового самоопределения, количество формальных и нефор-мальных связей, богатство ролевого репертуара, разнообразие деятель-ностей, образов мира и прочих индивидуальных особенностей.
Расширение и усложнение «человеческой сети» как общий вектор социальной истории на протяжении тысячелетий — лейтмотив новой мо-нографии двух крупных американских историков [McNeill J.R., McNeill W., 2003]. В ней показано, как эта тенденция обусловила последователь-ный рост энергетической мощи общества и превращение человеческой деятельности в планетарный фактор.
Рост внутреннего разнообразия дополнялся ростом внешнего, межкультурного разнообразия. Археологи и антропологи обращают внимание на то, что, например, культуры шелльской эпохи в Европе, Южной Африке и Индостане технологически идентичны, тогда как культура Мустье представлена множеством локальных вариаций, а куль-туры верхнего палеолита в еще большей степени отличны друг от друга, чем культуры среднего палеолита. В неолите и после него разделение труда и нарастающее внутреннее разнообразие социумов последователь-но сокращали вероятность сходства между культурами [Кларк Дж., 1977], [Клягин Н.В., 1987], [Лобок А.М., 1997], [Дерягина М.А., 1999]. Иначе говоря, по мере удаления в прошлое мы обнаруживаем все боль-шее сходство региональных культур — как по материальным орудиям, так и по характеру мышления, деятельности и организации, — хотя ана-томически их носители могли различаться между собой (особенно в среднем и нижнем палеолите) сильнее, чем современные человеческие расы.
И еще одно характерное обстоятельство подмечено исследовате-лями. Чем примитивнее культуры и чем менее существенно различие между ними, тем выше чувствительность к минимальным различиям. В первобытном обществе минимальная деталь раскраски тела способна вызвать смертельную вражду.
В Новое время люди, прежде всего европейцы, стали замечать и осознавать наличие глобальных взаимосвязей, сами связи углубились и расширились, и возобладала иллюзия, будто только теперь человечество превращается в единую систему. Но факты свидетельствуют об ином: культура представляла собой планетарную систему изначально, а расхо-ждение культур — типичный процесс эволюционной дифференциации.
В пользу этого тезиса историки-глобалисты приводят и другие до-воды, например, совокупность данных, доказывающих наличие общече-ловеческого праязыка, который дивергировал в возрастающее множество национальных языков и диалектов [Рулен М., 1991], [Мельничук А.С., 1991], [Алаев Л.Б., 1999-а]. Сильным аргументом служит последователь-ное сжатие исторического времени, интервалы которого укорачиваются в геометрической прогрессии [Дьяконов И.М., 1994], [Яковец Ю.В., 1997], [Капица С.П., 1999].
По всей вероятности, интенсификация процессов сопряжена с воз-растающей сложностью системных связей, но последнее не тождествен-но возрастанию порядка (как полагали О. Конт и другие социологи).
С усложнением структуры образуются новые параметры порядка и беспорядка, определенности и неопределенности, причем из теории сис-тем следует, что их оптимальное соотношение (с точки зрения эффек-тивного функционирования) более или менее постоянно.
Еще на один факт стоит обратить внимание, чтобы заранее отвести упреки в гипертрофировании современных западных тенденций.
Лидерство в развитии технологий, которое a posteriori выстраива-ется в единую линию, многократно переходило от одного региона Земли к другому. 50 тыс. лет назад оно принадлежало Восточной Африке. От 40 до 25 тыс. лет назад в Австралии впервые изобрели каменные орудия с полированным лезвием и рукояткой (что в других регионах считается признаком неолита), а также средства передвижения по воде. Передняя Азия и Закавказье стали инициаторами неолитической революции и, ты-сячелетия спустя, производства железа. В Северной Африке и в Месопо-тамии появились гончарное дело, стеклоделие и ткачество. Долгое время ведущим производителем технологий был Китай. В первой половине II тысячелетия глобальное значение имели производственные, военные и интеллектуальные технологии арабов… Только Америка никогда раньше не играла лидирующей роли, но и эта «несправедливость» устранена в ХХ веке.
Даймонд отмечает, что с 8500 года до н.э. по 1450 год н.э. Европа оставалась наименее развитой частью Евразии (за исключением госу-дарств античности). Это подтверждают и историко-экономические рас-четы. В первые века 2 тысячелетия н.э. обитатели стран Востока вдвое превосходили европейских современников по доходам на душу населе-ния и еще более — по уровню грамотности [Мельянцев В.А., 1996].
Бесспорно, «не будь (европейской) колониальной экспансии, все страны Востока находились бы сегодня практически на уровне едва ли не XV века» [Васильев Л.С., 2000, с.107]. Но напрашивается встречный вопрос: в какой эпохе пребывала бы теперь Западная Европа, если бы в VIII — XIV веках она не стала объектом арабских завоеваний? Напомним, именно арабы принесли с собой элементы того самого мышления, кото-рое принято называть «западным», и спасали от католической церкви ан-тичные реликвии, более близкие им, чем средневековым европейцам, а предки нынешних испанцев, итальянцев, французов и немцев самоот-верженно отстаивали свой традиционный (не «азиатский» ли?) образ жизни.
Имеются многочисленные примеры того, как технологии, а также формы мышления и социальной организации возникали более или менее независимо в различных регионах, причем это могло происходить почти одновременно или со значительной отсрочкой. Считается, например, что неолитическая революция произошла более или менее независимо в се-ми регионах Земли; города появились самостоятельно в шести точках Старого Света и в двух точках Америки по довольно схожим сценариям. Последнее, в свою очередь, также сопровождалось совершенно новыми реалиями, включая письменность, нормативные регламентации, диффе-ренциацию деятельностей, расширение групповой идентификации, «ли-нейное» мышление и «книжные» религиозные учения. В религиозных текстах появлялись личные местоимения, которые первоначально отно-сились к богам, но стимулировали индивидуальное человеческое само-сознание.
Когда европейцы вплотную столкнулись с американскими цивили-зациями, все увиденное так мало походило на прежние сообщения путе-шественников (из Китая, Индии или Ближнего Востока), что завязался долгий спор о том, являются ли коренные жители Нового Света челове-ческими существами. Только в 1537 году папской буллой было зафикси-ровано, что индейцы — люди и среди них можно распространять Христо-ву веру [Егорова А.В., 1994], [Каспэ С.И., 1994]. Но, как показывает ис-торический анализ, даже при таком несходстве форм социальные про-цессы на обоих континентах Америки развивались по тем же векторам, что в Евразии и в Северной Африке; коренные американцы пережили с отсрочкой во времени неолитическую революцию и революцию городов и приближались к Осевому времени (см. раздел 2.6). Археологические открытия 40-х годов ХХ века в Мезоамерике и в Перу продемонстриро-вали такую удивительную параллельность макроисторических тенден-ций в Старом и в Новом Свете, что, по свидетельству Р. Карнейро, имен-но они стимулировали очередной всплеск интереса к социальному эво-люционизму.
Прежние летописцы — «великие провинциалы» (А.Я. Гуревич) — были склонны отождествлять историю своего народа со всемирной исто-рией, что и характеризует их мотивацию. Истории же отдельных стран и наций, появившиеся во множестве за последние два века, почти всегда представляют собой идеологические конструкты, подчиненные опреде-ленным политическим задачам. Как правило, это образцы той историче-ской науки, которая, по известному выражению М.Н. Покровского, есть «политика, опрокинутая в прошлое».
Выстраивая истории России, Украины, Армении, Франции, США, или Уганды, ученый обязан понимать, что он более или менее произ-вольно вычленяет из реального процесса всемирной истории совокуп-ность фактов в соответствии с актуальной геополитической конъюнкту-рой. Эту позицию «исторического экстремизма» следует понимать не как призыв отказаться от пострановых изложений истории, а как рекоменда-цию сохранять при этом чувство юмора.
Чрезвычайно условным в этом плане представляется и выделение особого класса «техногенных» обществ [Степин В.С., 2000]. Сколь бы ни было однобоким франклиновское определение человека как «животного, производящего орудия» (tool making animal), именно наличие техноло-гий служит эмпирическим критерием отличия социума от стада. За ред-ким исключением, все социумы изменялись во времени от меньшей к большей опосредованности отношений с природой, часто заново переот-крывая технологии, давно известные в других регионах. Более того, как мы далее увидим (если для кого-то это все еще новость), техногенные катастрофы — вовсе не «изобретение» Западной цивилизации: они проис-ходили и становились мощным историческим фактором уже тогда, когда не существовало не только машин, бомб и атомных станций, но и метал-лических орудий.
Реальность трех выделенных векторов подтверждается таким объ-емом фактического материала, что разночтения возможны только по по-воду деталей, формулировок или способов спецификации параметров. Радикальные же возражения оппонентов носят исключительно оценоч-ной характер: «хорошо» или «плохо» то, что технологический потенци-ал, численность человеческого населения Земли и сложность социаль-ных систем исторически последовательно возрастали? Но это возраже-ния не по существу, так как до сих пор мы ограничивались констатацией.
Следующие два вектора менее очевидны, а потому требуют более детальных обоснований, и вместе с тем их анализ дает повод для осто-рожных оценочных суждений. Сопоставив их с векторами, выделенными ранее, мы убедимся, что бесспорный, в общем-то, факт роста инструмен-тальных возможностей, количества (и плотности) населения и социаль-ной сложности не столь этически нейтрален, как кажется на первый взгляд.

2.4. Четвертый вектор эволюции: интеллектуальная способность и когнитивная сложность.


Знание есть сила.
Ф.Бэкон

Предсказание, право и мораль имели… общую логическую структуру.
А.Б. Венгеров

Едва ли кто-нибудь возьмется опровергать тот факт, что в исторической ретроспективе человечество становилось технологически могущественнее и многочисленнее, а общество — сложнее и разнообразнее. Но намекните этнографу, влюбленному в первобытность (даже если он знает о предмете только по чужим описаниям), на возможность исторической эволюции интеллекта — и вы рискуете оскорбить его в лучших чувствах.
В ответ вас станут уличать чуть ли не в расизме, примутся рассказывать о необычайной находчивости туземцев и о трудностях их существования, доказывать, что перед задачами, которые они повседневно решают, спасует любой университетский профессор. И по мере того, как ваши темпераментные оппоненты будут увлекаться, их доводы начнут все больше напоминать рассказы приматологов, кинологов и орнитологов о замечательных способностях их подопечных обезьян, собак и птиц. Или восторженного школьного учителя — о талантливых детях…
В культурной антропологии проводится, конечно, и серьезная работа по развенчанию евроцентристских предрассудков (см. об этом [Коул М., Скрибнер С., 1977], [Ember C.A., Ember M., 1999]), которая побуждает эволюционистов тщательнее отрабатывать мето-ды и критичнее оценивать выводы. В 60-е годы на американскую общественность произвели впечатление специально разработанные тесты IQ (коэффициент интеллектуальности), по которым аборигены, никогда не соприкасавшиеся с европейским образованием, показывают стабильно лучшие результаты, чем их европейские сверстники. Тем самым высмеивались расовый и классовый снобизм и одновременно была продемонстрирована спекулятивность измери-тельных процедур, но косвенно наносился удар и по эволюционным представлениям. Сторонники эволюционизма, со своей стороны, за-метили, что при большом желании можно придумать и такие поведенческие тесты, по которым шимпанзе даст лучшие показатели интеллекта, чем человек, лиса — чем обезьяна и т.д.
Для опровержения концепции «дологического мышления» (якобы присущего первобытным людям) проводился сопоставительно-лингвистический анализ. Было показано, что в мышлении туземца и современного европейца реализуются одни и те же логические процедуры, а иллюзия алогичности возникает из-за сравнительной бедности первобытного языка.

Например, Л. Леви-Брюль [1930] видел в готовности туземцев называть человека человеком и тигром свидетельство игнорирования ими закона противоречия. Возражение психолингвистов состоит в том, что первобытный язык не содержит лексических средств для обозначения абстрактных свойств типа «смелость», а потому вместо европейского выражения «этот человек смел, как тигр» туземец говорит: «этот человек — тигр» [Оганесян С.Г., 1976]. В современной культуре такой способ выражения характерен для детской речи, а также для поэтической метафоры, которая создает видимость нарушения логических законов за счет перевода на менее аналитический язык.

Приведенная аргументация остроумно демонстрирует наличие внутренней логики в любом человеческом мышлении и даже потенциальную возможность ее «аристотелевской» интерпретации. Но применительно к собственно эволюционной проблематике здесь опять-таки уместно добавить: примерив логические процедуры к поведению сравнительно простых организмов, мы обнаружим, что и их чувственные ориентировки также изоморфны силлогистическому мышлению.

Психолог Б.И. Додонов [1978, с.32] следующим образом интерпретировал этологические наблюдения Н. Тинбергена. Самец рыбки корюшки в период брачного сезона атакует каждого соперника, оказавшегося на его территории. Экспериментально показано, что параметры, по которым идентифицируется самец своего вида, — продолговатая форма и ярко красный цвет нижней части тела (брачный наряд), так что свирепому нападению подвергается любой, в том числе неодушевленный предмет, обладающий данными внешними характеристиками. Додонов отметил, что, хотя в этом поведении нет ни грана интеллектуальности, тем не менее, по своей структуре оно изоморфно решению силлогизма: «Все продолговатые предметы красные снизу — мои враги» (большая посылка); «этот предмет продолговат и красен снизу» (малая посылка); «следовательно, он мой враг» (умозаключение).

Работы, нацеленные на дискредитацию эволюционизма, стимулируют дискуссии и существенные корректировки прямолинейных схем. Вызывает сочувствие и гуманистическая интенция таких работ. Действительно, буквальное отождествление культурно-исторических стадий с возрастными и даже биологическими (Ч. Дарвин, например, считал вымирание «отсталых» народов нормальным проявлением естественного отбора) часто давало повод для расового высокомерия и обоснование политическому насилию. Но многообразный материал, накопленный в гуманитарной и естественной науке, сегодня уже позволяет без гнева и пристрастия разобраться в том, насколько состоятелен историко-эволюционный подход к сфере человеческого интеллекта.
Несколько десятилетий тому назад в антропологии преобладало стремление жестко связывать эволюцию интеллекта гоминид с увеличением головного мозга. В последующем выяснилось, что величина черепной коробки, особенно на поздних стадиях эволюции, не играла столь однозначной роли, как полагали прежде.
Например, у классических европейских неандертальцев объем черепа был в среднем больше, чем у кроманьонцев и у современных людей. Вместе с тем в структуре их мозга, судя по всему, слабее развиты речевые зоны. У питекантропов средняя величина мозга (700 — 1200 куб. см.) уступает нормальным неоантропам (1000 — 1900 куб. см.), но, как видим, это не касается предельных значений: «головастый» питекантроп имел более массивный мозг, чем французский писатель-интеллектуал Анатоль Франс (1017 куб. см.).
Обобщая факты такого рода, Д. Пилбим [Pilbeam D., 1970] отметил, что различие между видами гоминид определяется не столько количеством, сколько «способами упаковки» одного и того же количества мозговой ткани.
Отметим, что эффективное развитие мозга, т.е. такое, которое позволяло выжить в борьбе с конкурентами, сопровождалось увеличением зон абстрактного мышления за счет зон чувственного восприятия; иной путь эволюции через монотонное наращивание мозгового вещества оказался менее продуктивным и потому, в конечном счете, гибельным.
Перестройка нейронных структур в пользу второй сигнальной системы не могла не снижать интенсивность чувственного восприятия, повышая, соответственно, степень его опосредованности. Судя по всему, уже на стадии антропогенеза одно с лихвой компенсировалось другим: актуализация внебиологического родового опыта посредством совершенствующихся коммуникативных механизмов содержательно обогащала каждый психический акт, включая и его эмоциональную компоненту. Тем самым возрастала способность гоминида выделять себя из внешнего мира, целенаправленно управлять предметами и собственным поведением.
Археологически это представлено сменой технологий и способов жизнедеятельности. Так, качественное превосходство психических способностей питекантропа над Homo habilis проявилось стандартизацией орудий и началом систематического использования огня. Г. В. Чайлд [1957] назвал стандартизированное орудие (ручное рубило) «ископаемой концепцией». Это уже своего рода культурный текст, в котором «воплощена идея, выходящая за пределы не только каждого индивидуального момента, но и каждого отдельного индивида… Воспроизвести образец — значит, знать его, а это знание сохраняется и передается обществом» (с.30). Для психолога важно то, сколь эволюционно беспримерными качествами мышления (абстрагирования), внимания, памяти, волевой и эмоциональной саморегуляции должен обладать субъект, искусственно воспроизводящий предмет по заданному образцу.
Приобщение к огню — столь же явное проявление психологической революции. Не умея добывать огонь, архантропы научились поддерживать костер в одном месте на протяжении тысячелетий (о чем свидетельствует толща слоев золы). Но естественные свойства огня не позволяют обращаться с ним так, как с другими объектами. О горящем костре надо постоянно помнить, порционно снабжать топливом, обновляя его запас, защищать от дождя и ветра, удерживать в ограниченных пределах. Все это требовало поочередного дежурства, распределения ролей и т.д., т.е. и здесь совершенствование психических функций опосредовалось усложнившимися социально-коммуникативными отношениями [Семенов С.А., 1964].
Столь же очевидно интеллектуальное превосходство палеоантропов над архантропами при сравнении культуры Мустье (составные орудия, «палеолитическая индустрия», шкуры и обувь из выделанной кожи, индивидуальные захоронения) с шелльской и ашельской культурами.
Повторю, что все это так или иначе связано с эволюцией мозга — изменением его массы и особенно структуры («способа упаковки мозговой ткани»). Но с тех пор, как кроманьонцы одолели своих смертельных врагов неандертальцев и неоантропы остались единственными живыми представителями семейства гоминид, их мозг не претерпел существенных морфологических изменений. В литературе упоминаются данные о том, что за последние 25 тыс. лет у всех человеческих рас имел место процесс «эпохальной брахицефализации» — укорочения черепа [Дерягина М.А., 1999], — но неизвестно о какой-либо причинной связи между длиной черепа и умственными способностями.
В самое последнее время обнаружены и специфические соци-ально-исторические факторы, обусловившие модификацию челове-ческого генофонда (см. раздел 2.5), но также никоим образом не влияющие на умственные способности людей.
Поэтому все сказанное далее касается исключительно культурно-психологических тенденций развития. Я не буду повторять, как заклинание, что это не имеет отношения к генетическому превосходству одних рас над другими, и приводить хрестоматийные сюжеты о туземных младенцах, попавших в европейскую среду и ставших полноценными европейцами. Всякий, кто умеет читать чужие тексты, легко поймет, о чем идет речь…
Бесспорно, есть множество предметных ситуаций, в которых бушмен даст сто очков вперед рафинированному горожанину. Это такая же банальность, как и то, что в своих экологических нишах обезьяна, волк или лягушка действуют, как правило, вполне эффективно («разумно»). Тем не менее, биологи, этологи и зоопсихологи изучают филогенез интеллектуальности и выстраивают иерархию видов животных по их способности к прогнозированию, планированию, ориентации в нестандартной обстановке и обучению, развитие которых демонстрирует возрас-тающую сложность и автономность психического отражения. В той же парадигме антрополог может сопоставлять человека с другими видами, а культуролог и исторический психолог — сравнивать интеллектуальные качества, присущие типичным представителям различных культур и эпох.
Соотнося способы и продукты жизнедеятельности различных культурно-исторических эпох, мы обнаруживаем не просто отличия в мировосприятии и мышлении (в этом и состоит предмет исторической психологии), но и то, что культурные картины мира обладают различной информационной емкостью. Добавлю решающее обстоятельство: это качество интеллекта возрастало с такой же исторической последовательностью, как сложность социальной организации, и часто столь же скачкообразно.
Так, неолитическому земледельцу или скотоводу требуется значительно больший по времени охват причинно-следственных связей, чем собирателю и охотнику. Этнографами описано, с каким недоумением первобытные охотники наблюдают действия человека, бросающего в землю пригодное для пищи зерно, кормящего и охраняющего животных, вместо того, чтобы убить и съесть их. Известны и непреодолимые трудности при попытке убедить палеолитическое племя воздержаться от охоты на домашний скот, который разводят европейские колонисты: непосредственный ум аборигена не внимает доводам об отсроченной пользе [Бьерре Й., 1963].

Ассоциативные умозаключения, вполне достаточные для присваивающего хозяйства, пронизывают верования, ритуалы и обыденные представления первобытных людей и препятствуют пониманию причинных зависимостей, которые очевидны для взрослого человека в более развитых культурах.
Например, по рассказам путешественников, туземцы не всегда догадываются о причинах деторождения, считая его обычным выделением женского организма, наподобие менструации. Недели, проходящие от зачатия до первых признаков беременности, заполнены множеством событий, и связать причину со следствием на столь длительном временнoм интервале для первобытного мышления затруднительно. Крупный польско-английский антрополог Б. Малиновски [Malinowski B., 1957, S.250], доказывая туземцам Меланезии, что дети рождаются в результате полового акта, столкнулся с занятным возражением: если бы это было так, то детей рожали бы только краси-вые женщины, а на самом деле рожают и такие некрасивые, к которым «никакой мужчина не захочет подойти».
Кстати, это один из многочисленных примеров, иллюстрирующих постулат субъективной рациональности, принятый психологами и психотерапевтами рационалистического направления: всякое мышление реализует процедуры «аристотелевской» логики, но с различным мотивационным и информационным наполнением [Петровский В.А., 1975], [Назаретян А.П., 1985]. В данном случае непонимание первобытными племенами механизмов деторождения имеет и «объективно рациональное», приспособительное значение. Оно выхолащивает ценность материнства, тем более отцовства, и тем самым облегчает биологически противоестественное, но регулярное уничтожение собственных («лишних») детей — первичный социальный механизм поддержания демографической и экологической стабильности.

Обоюдные зависимости между сложностью, уровнем опосредованности социоприродных и внутрисоциальных отношений, с одной стороны, и качеством отражательных процессов, с другой стороны, прослеживается и на последующих стадиях исторического развития. Предпосылкой усложнения социальной организации становится способность носителей культуры более масштабно отражать отсроченную связь причин со следствиями, действия с вознаграждением (наказанием), «держать цель», контролировать эмоции, планомерно осуществлять долгосрочную программу, а также идентифицировать себя с более обширными социальными группами. В свою очередь, усложнившаяся социальная структура делает обыденной нормой способность предвосхищать отдаленные последствия, ориентироваться на отсроченные вознаграждения, перестраивая соответственно возросшему масштабу отражения ценности, мотивы и практические предпочтения. Механизм этой исторической взаимозависимости раскрыт в классической книге М. Вебера [1990].
Многолетние исследования психологов, принадлежащих к культурно-исторической школе Л.С. Выготского, показывают, что механизмы отражения эволюционировали в сторону возрастающего орудийного и знакового опосредования [Коул М., 1997]. В других научных школах собраны факты, демонстрирующие вторичные проявления этой исторической тенденции: внутренне усложняясь, психика, как всякая система, становилась более устойчивой по отношению к непосредственным факторам внешней среды.
З. Фрейд [1998] заметил, что духовный мир первобытности напоминает клиническую картину заболеваний у современного европейца, с навязчивыми идеями, неврозами и страхами. В последующем психологи и историки культуры неоднократно подтверждали это наблюдение: многое из того, что сегодня считается психопатологическими проявлениями, нормативно для более ранних эпох [Поршнев Б.Ф., 1974], [Шемякина О.Д., 1994]. В специальной литературе бытует даже характерный термин «филогенетический инфантилизм». Чрезвычайная возбудимость, аффективность, быстрая смена настроений, сочетание жестокости с чувствительностью (истерики и обмороки при горестном стечении обстоятельств) — все это свойственно еще людям Средневековья [Хейзинга Й., 1988], [Арьес Ф., 1992], [Шкуратов В.А., 1994].
Через книгу упоминавшегося ранее американца Л. Демоза [2000] красной нитью проходит мысль о том, что история человече-ства в психологическом плане представляет собой путь от патологии к здоровью. Хотя такое суждение выглядит излишне безапелляцион-ным, целый ряд историков культуры, психологов и нейрофизиологов приходят к похожему выводу о «сумеречном состоянии сознания» первобытных людей и корректировке психики в процессе историче-ского развития [Давиденков С.Н., 1949], [Поршнев Б.Ф., 1974], [Pfeif-fer J.E., 1982], [Розин В.М., 1999], [Гримак Л.П., 2001]. Это характер-ная иллюстрация цитировавшейся ранее Поршневской формулы «пе-реворачивание перевернутого»: расстройство нормальной животной психики обеспечило выживание ранних гоминид (см. разделы 2.5 — 2.7), а дальнейшее развитие культурных кодов замещало на новом витке диалектической спирали утерянные инстинкты.
Интересны также параллели между способами мышления, мировосприятия, эмоционального реагирования, человеческих отношений, даже речевого поведения в современных уголовных группировках и в архаических обществах [Самойлов Л.С., 1990], [Яковенко И.Г., 1994]. Впрочем, это уже, скорее, материал к теме следующего раздела, где обсуждается соотношение интеллектуального развития и ценностных ориентаций.
Не делая далеко идущих выводов, следует признать достаточно продуктивным и сравнение психики взрослых представителей ранних исторических эпох с психикой детей более поздней эпохи. Помимо отмеченных выше эмоциональных качеств, хорошо известен изоморфизм архаического и детского мышления — субъектность (любое событие связывается с чьим-то намерением), мифологическая апперцепция (собственные чувства, эмоции принимаются за свойства предмета); сопоставимы этапы интериоризации речи, становления образа «Я» и т.д. Наблюдения такого рода обобщены в форме социогенетического закона: подобно тому, как человеческий плод в утробе воспроизводит стадии биологической эволюции, индивидуальное развитие повторяет предыдущее развитие культуры.
Думаю, изложенные соображения позволяют предварительно обозначить еще один, четвертый вектор исторической эволюции — рост социального и индивидуального интеллекта. Вместе с тем, во избежание недоразумений, следует уточнить некоторые детали.
Психологи, сопоставляя характеристики мышления ребенка и взрослого, ученика и профессионала, среднего носителя первобытной, неолитической и городской культур и т.д., различают интеллектуальные способности, интеллектуальную активность и когнитивную сложность. Между этими характеристиками имеются корреляции и зависимости (иначе не было бы ни индивидуального, ни исторического роста), но они не сводятся одна к другой.
Различие наглядно иллюстрирует пример шахматной партии между гроссмейстером и разрядником. Как показали специальные наблюдения (Н.В. Крогиус), первый гарантированно выигрывает у второго не за счет большей интеллектуальной активности и, возможно, не за счет лучших способностей — молодой шахматист может со временем и превзойти своего нынешнего соперника, — а за счет того, что оперирует более крупными информационными блоками. Там, где малоопытный игрок вынужден просчитывать массу деталей, ходов и ответов, гроссмейстер «интуитивно» видит ситуацию, причем часто интуиция проявляется через механизм эстетических предпочтений. Динамический образ ситуации аккумулирует опыт поколений шахматных мастеров, освоенный через большой индивидуальный опыт. Результаты грандиозной умственной работы «в снятом виде» присутствуют при оценке обстановки, прогнозировании и принятии решений, даже если квалифицированный шахматист осуществляет эти операции полуавтоматически.

Укрупнение информационных блоков обеспечивается механизмами се-мантических связей. Установлено, например, что кратковременная память удер-живает 7 2 элементов, причем это нормативное количество неизменно при предъявлении букв или слов. Но при фиксированной методике расчета 7 слов, очевидно, содержат больше информации, чем 7 букв. Далее, вместо слов можно предъявлять короткие фразы, описывающие предметные образы, или каждое предложение (слово) может представлять хорошо известное испытуемому худо-жественное произведение; специальная тренировка позволяет задействовать ши-рокие ассоциативные отношения (мнемотехника) и т.д. Хотя элементный состав краткосрочной памяти ограничен, ее информационный объем способен возрас-тать в очень широком диапазоне.
Еще большим, практически неограниченным диапазоном обладают смы-словые блоки долговременной памяти, в которой осуществляются операции «свертывания», «вторичного упрощения» и иерархического перекодирования информации. Как отмечал американский психолог Г.А. Миллер, выдающийся исследователь когнитивных механизмов, потенциал семантического перекоди-рования составляет «подлинный источник жизненной силы мыслительного про-цесса» (цит. по [Солсо Р.Л., 1996, с.180]).

Процедуры исторического наследования, свертывания информации, вторичного упрощения, иерархического перекодирова-ния реализуются, конечно, не только в развитии шахматного искус-ства, но и в любой профессиональной деятельности и в обыденном поведении.
Если современный третьеклассник не научился пересказывать прочитанный про себя текст, его подозревают в умственной отстало-сти. Между тем первые личности, умевшие молча читать и понимать написанное, появились только в Греции VI — V веков до н.э. — изна-чально письмо предназначено только для чтения вслух — и являлись уникумами [Шкуратов В.А., 1994]. Почти две тысячи лет после того способность читать про себя считали признаком божественного дара (как у Августина), либо колдовства (такая способность служила до-водом при вынесении смертного приговора!).
И надо сказать, это действительно была трудная задача, пока не появились пробелы между словами, знаки препинания, красная строка и прочие привычные для нас приспособления. Но с совершен-ствованием техники письма и обучения чтение про себя преврати-лось в рутинную процедуру, для овладения которой с возрастом бо-лее не требовалось ни гениальных задатков, ни многолетних трени-ровок. Мы не стали «умнее» или «талантливее», тем не менее, тыся-челетия культурного опыта усилили интеллектуальную хватку, чего каждый из нас, как правило, не замечает и не ценит.
Школьник, легко перемножающий в тетради трехзначные числа, не подозревает о том, какие титанические усилия гениальных умов скрыты за каждым его привычным действием. Он едва ли помнит даже о собственных усилиях по овладению уже готовым алгоритмом. Ребенок почти автоматически производит операции, которые несколько столетий назад были чрезвычайно громоздкими и доступными лишь ограниченному кругу самых образованных людей [Сухотин А.К., 1971].

Впрочем, похоже, наши примеры устарели. Как сообщалось в печати, большинству абитуриентов в университеты США уже не под силу разделить 111 на 3 без помощи компьютера; это явное продолжение тенденции, наблюдаемой и в российской школе.
Печально, но приходится допустить, что наши внуки разучатся самостоя-тельно считать и читать линейный текст. Они освоят еще более опосредованные и продуктивные механизмы переработки информации, но, потеряв связь с элек-тронным «протезом», почувствуют себя такими же беспомощными, как мы сами, оказавшись в джунглях без компаса, рации и ружья. Соответственно, владение навыками самостоятельного чтения или счета может стать для них такой же эк-зотикой, как для современного горожанина — охота с луком и стрелами или кладка домашней печи.

Так же и сеятель обычно не рефлексирует по поводу того, что брошенное в землю зерно когда-то даст всходы. В его мышлении, привычно отражающем многомесячные причинные связи, представлен набор выработанных культурным опытом аксиом, не требующих каждый раз специальных размышлений. Для сельскохозяйственной деятельности, заведомо более опосредованной, чем присваивающее хозяйство, требуются, соответственно, более сложные когнитивные структуры.
Когнитивная сложность [Kelly G.A., 1955], [Франселла Ф., Баннистер Д., 1987] — величина, определяемая не только интуитивно или внешним наблюдением, но и опытным путем. Она выражает «размерность» семантического пространства, т.е. количество независимых измерений, в которых субъект категоризует данную предметную область, либо степень дифференцированности, характерную для его мировосприятия вообще.

В.Ф. Петренко [1983], видный представитель культурно-исторической школы в психологии, изучал методом семантического дифференциала оценки сказочных персонажей дошкольниками с различным интеллектуальным развитием. Одному ребенку хороший Буратино видится по аналогии умным, послушным и т. д.; другой характеризует его как умного, доброго, но непослушного. Снежная Королева в восприятии первого ребенка представляет собой «склейку» негативных характеристик, второй оценивает ее как злую, жестокую, но красивую и т.д. В первом случае сознание одномерно, а с интеллектуальным развитием увеличивается число независимых координат когнитивного образа.
При специальном изучении данного феномена обнаруживается, что, с одной стороны, когнитивная сложность — величина переменная; она положительно зависит от знакомства с данной предметной областью и отрицательно — от силы переживаемого эмоционального состояния (см. раздел 2.7). С другой стороны, она является относительно устойчивой характеристикой индивида и группы (культуры или субкультуры). Замечено, например, что субъект, обладающий высокой когнитивной сложностью, столкнувшись с диссонантной информацией по поводу периферийной для него предметной области, склонен к разрушению стереотипа и созданию объемного образа, тогда как у когнитивно простого субъекта в аналогичной ситуации стереотип не разрушается, а только меняет модальность на противоположную: безусловно позитивное становится негативным и наоборот [Назаретян А.П., 1986-б], [Петренко В.Ф., 1988].
Когнитивно сложные люди легче понимают чужие мотивы, они более терпимы и вместе с тем более независимы в суждениях, легче переносят ситуации когнитивного диссонанса [Biery J., 1955], [Schrauger S, Alltrocchi J., 1964], [Marcus S., Catina A., 1976], [White C.M., 1977], [Кондратьева А.С., 1979], [Шмелев А.Г., 1983]. Метод построения семантических пространств используется и для изучения политико-психологической динамики. Например, в лонгитюдном исследовании В.Ф. Петренко и О.В. Митиной [1997] показано, как увеличивалась размерность политического сознания россиян с конца 80-х до середины 90-х годов.

Экспериментальная психосемантика пока не применялась в эволюционном ракурсе. Для сравнительного исследования культурно-исторических эпох потребуются дополнительные процедуры: более операциональное определение предмета и коррек-ция методик, позволяющих сопоставлять языки, текстовые массивы, сохранившиеся от прежних эпох, и интервью с живыми носителями различных культур. Такая работа представляется довольно трудомкой, но она могла бы дать количественную картину исторического возрастания когнитивной сложности.
При этом выяснится, что в отдельных предметных областях образы становились менее диверсифицированными, но за счет механизмов свертывания, вторичного упрощения и иерархических компенсаций (см. раздел 3.3) совокупные показатели сложности индивидуальных картин мира, вероятно, отразят эволюционную тенденцию.
Такое предположение наглядно иллюстрирует сопоставительно-лингвистический анализ. Языки первобытных народов очень богаты наименованиями конкретных предметов и состояний, но относительно бедны обобщающими понятиями. Лексически различаются падающий снег, свежевыпавший снег, талый снег и т.д., но отсутствует слово «снег»; различаются летящая, сидящая, поющая птица, но нет слова «птица» . Грамматически языки Новой Гвинеи выглядят сложнее английского или китайского за счет того, что в них гораздо слабее выражена иерархическая структура выразительных средств [Diamond J., 1997].
Еще одним косвенным подтверждением сказанного могут служить выводы американских антропологов, изучавших информационную сложность культур: показано, что она сильно коррелирует с логарифмом числа обитателей крупнейшего из поселений и, следовательно, растет пропорционально численности социума [Chick G., 1997]. Правда, эти результаты прямо не касаются когнитивной сложности индивидуальных носителей той или иной культуры. Более существенный довод в пользу тезиса об историческом усложнении когнитивных структур дает анализ механизма творческих решений (см. раздел 3.2), результаты которого показывают, что рост инструментального потенциала так же сопря-жен с увеличивающейся емкостью информационной модели, как и усложнение социальной организации.
Но здесь наступает очередь самой решительной антиэволюционной посылки: с развитием инструментального интеллекта, рационального мышления и абстрагирования люди разрушали изначальную гармонию отношений с природой и друг с другом, становились бездушнее и агрессивнее. Исследуя далее пятый и последний из выделенных векторов исторического развития, посмотрим, насколько справедливы подобные суждения.

2.5. Пятый вектор эволюции: гипотеза техно-гуманитарного баланса


Первая функция, которую выполняла… мораль в истории человечества, состояла в том, чтобы вос-становить утраченное равновесие между вооружен-ностью и врожденным запретом убийства.
К. Лоренц

История — это прогресс нравственных задач. Не свершений, нет, — но задач, которые ставит перед отдельным человеком коллективное могущество че-ловечества, задач все более и более трудных, почти невыполнимых, но которые с грехом пополам все же выполняются (иначе все бы давно развалилось).
Г.С. Померанц

Знание есть добродетель.
Сократ

Работы выдающегося швейцарца Ж. Пиаже и его последовате-лей показали, что имеется «связь между когнитивным и моральным «рядами» развития, причем ведущая роль в сопряженном движении принадлежит когнитивному «ряду»" [Воловикова М.И., Ребеко Т.А., 1990, с. 83]. Независимые кросс-культурные исследования также де-монстрируют уменьшающуюся частоту силовых конфликтов по ме-ре взросления детей как в современных, так и в первобытных обще-ствах [Chick G., 1998], [Monroe R.L. et al., 2000].
Вывод о зависимости качества моральной регуляции от интел-лекта не вызывал особых возражений до тех пор, пока дело касалось индивидуального роста. Но когда психолог Л. Колберг [Kohlberg L., 1981] попытался примерить концепцию морального развития к ис-тории, даже убежденные сторонники социального эволюционизма стали упрекать автора в бездоказательности [Sanderson S., 1994].
Разбираясь в том, насколько возможны достоверные доказа-тельства корреляции (или причинной зависимости) между развитием интеллекта и качеством человеческих отношений, самое время вер-нуться к расчетам и парадоксам, рассказом о которых начался ввод-ный очерк этой книги. Напомню, в долгосрочной исторической тен-денции, с ростом убойной мощи орудий и плотности проживания людей, процент жертв социального насилия от общей численности населения не только не возрастал, но и сокращался. В итоге, при со-временном оружии, высоком уровне концентрации и массе социаль-ных противоречий, люди (в расчете на единицу популяции) убивают себе подобных реже, чем животные в естественных условиях.
Как отмечалось, указанные обстоятельства контрастируют с модным мифом о человеческой кровожадности и заставляют пред-положить наличие стабильно действующего, но исторически пере-менного фактора культуры, который компенсирует рост инструмен-тальных возможностей. Что же это за фактор и как он действует? Почему люди, давно имея возможность перебить друг друга и раз-рушить среду своего обитания, до сих пор этого не сделали, и циви-лизация на Земле, пройдя через множество критических фаз, все еще жива?
И еще один, более традиционный вопрос, которые часто зада-ют себе философы [Danielson P., 1998]: отчего нормы морали и справедливости не были уничтожены естественным отбором?
Раскрою маленький секрет: логика нашего изложения в неко-тором отношении обратна той, по которой развивалось исследова-ние. На самом деле расчеты жертв социального насилия проводятся для верификации следствий гипотезы, построенной на иных эмпи-рических основаниях.
Исходными, действительно, были вопросы о причинах насту-пающего кризиса и шансах на дальнейшее сохранение цивилизации. Но, исследуя прецеденты и механизмы обострения антропогенных кризисов в прошлом, я все более удивлялся тому, что общество на протяжении десятков тысяч (а если учесть предысторию, то сотен тысяч) лет демонстрирует столь высокую жизнеспособность, умуд-ряясь противостоять как внешним (природным), так и внутренним колебаниям. Я убеждался, что факт продолжающегося существова-ния цивилизации вовсе не так тривиален, как кажется в силу его очевидности, и не допускает тривиальных объяснений.
Наконец, обобщение многообразного материала культурной антропологии, истории и исторической психологии, так или иначе касающегося антропогенных кризисов и культурных революций, сложилось в цельную гипотезу. А именно, на всех стадиях социальной жизнедеятельности соблюдается закономерная зависимость между тремя переменными — технологическим потенциалом, качеством выработанных культурой средств регуляции поведения и устойчивостью социума. В самом общем виде зависимость, обозначенная как закон техно-гуманитарного баланса, формулируется следующим образом: чем выше мощь производственных и боевых технологий, тем более совершенные средства культурной регуляции необходимы для сохранения общества.
Дифференциация двух взаимодополнительных ипостасей культуры — материально-технологической и гуманитарно-регулятивной — восходит, по меньшей мере, к И. Канту [1980]. Раз-личая культуру простых умений и культуру дисциплины, он отме-тил, что первая способна проложить дорогу злу, если вторая не со-ставит ей надежного противовеса. Эти два параметра называют так-же инструментальной и гуманитарной культурой, говорят о техно-логическом и нравственном потенциалах общества, об информаци-онно-энергетической асимметрии интеллекта и т.д. Нам здесь важно, не утопая в терминах, уяснить существо дела.
Обстоятельства жизни грациальных австралопитеков сложи-лись так, что только развитие инструментального интеллекта давало им шанс на сохранение вида [История…, 1983]. Но, «когда изобре-тение искусственного оружия открыло новые возможности убийст-ва, прежнее равновесие между сравнительно слабыми запретами аг-рессии и такими же слабыми возможностями убийства оказалось в корне нарушено» [Лоренц К., 1994, с.238].
Иначе говоря, этологический баланс, обеспечивающий отно-сительную безопасность вида, остался в прошлом. Эффективность искусственных средств нападения быстро превзошла эффективность телесных средств защиты и инстинктивных механизмов торможе-ния. Чрезвычайно развившийся интеллект, освобождаясь от природ-ных ограничений, таил в себе новую опасность, но вместе с тем и резервы для совершенствования антиэнтропийных механизмов. Го-минидам удалось выжить, выработав искусственные (надынстинк-тивные) инструменты коллективной регуляции. Последствием пер-вого в человеческой предыстории «экзистенциального кризиса» ста-ло образование исходных форм протокультуры (см. разделы 2.6, 2.7).
Противоестественная легкость взаимных убийств образовала стержневую проблему человеческой истории и предыстории, кото-рая (проблема) определяла формы социальной самоорганизации, ду-ховной культуры и психологии на протяжении полутора миллионов лет. Существование гоминид (в т.ч. неоантропов), лишенное при-родных гарантий, в значительной мере обеспечивалось адекватно-стью культурных регуляторов технологическому потенциалу. Закон техно-гуманитарного баланса контролировал процессы историче-ского отбора, выбраковывая социальные организмы, не сумевшие своевременно адаптироваться к собственной силе. В разделе 2.6 бу-дет показано, что он помогает причинно объяснить не только факты внезапного надлома и распада процветающих обществ, но и столь же загадочные подчас факты прорыва человечества в новые куль-турно-исторические эпохи.
Хотя закон сформулирован на основании разнородных эмпи-рических данных, он рассматривается пока как гипотетический. Ве-рификация следствий гипотезы не ограничена сравнительным расче-том насильственных жертв. Еще одно следствие состоит в том, что плотность населения, которую способен выдержать данный социум, пропорциональна гуманитарной зрелости культуры и свидетельст-вует о количестве успешно преодоленных в прошлом антропоген-ных кризисов (см. далее).

Проверка, в общем, подтверждает и это предположение, однако в про-цессе работы было обнаружено неожиданное привходящее обстоятельство, ко-торое относится к сфере не столько культуры, сколько популяционной генети-ки.
Выяснилось, что взрывообразное уплотнение населения после успешно преодоленных кризисов каждый раз обостряло естественый отбор. С концен-трацией человеческой массы активизировались болезнетворные микроорганиз-мы и регулярно вспыхивали эпидемии, после которых вымирали индивиды и семьи, не обладавщие врожденным иммунитетом к определенным болезням. Таким образом, последовательно изменялся генофонд, который у граждан поли-тически более сложных обществ отличается от генофонда их исторических предшественников и современников, живущих в примитивных обществах [Бо-ринская С.А., 2004].
Сказанное имеет отношение к нашей теме постольку, поскольку ограни-чивает «чистоту эксперимента». Рост плотности населения и организационной сложности оказался связанным не только с совершенствованием механизмов сдерживания социальной агрессии — что следует из гипотезы техно-гуманитарного баланса, — но также с усиливающейся сопротивляемостью орга-низма биологической агрессии. (По крайней мере, так происходило до ХХ века, на протяжении которого интенсивное и экстенсивное развитие антиинфекцион-ных мер запустило обратный процесс: снижение естественной сопротивляемо-сти человеческого организма от поколения к поколению).

Кроме того, разрабатывается аппарат, который, как мы ожида-ем, позволит количественно оценивать устойчивость общества в за-висимости от технологического потенциала и качества культурной регуляции.
Для построения исходных, сугубо ориентировочных формул мы различаем внутреннюю и внешнюю устойчивость. Первая (Inter-nal Sustainability, Si) выражает способность социальной системы из-бегать эндогенных катастроф и исчисляется процентом их жертв от количества населения. Вторая (External Sustainability, Se) — способ-ность противостоять колебаниям природной и геополитической сре-ды.
Если качество регуляторных механизмов культуры обозначить символом R, а технологический потенциал символом T, то гипотезу техно-гуманитарного баланса можно представить простым отноше-нием:
Si = f1 (R) / f2 (T) /I/
Само собой разумеется, что T > 0, поскольку при нулевой тех-нологии мы имеем дело уже не с социумом, а со «стадом», где дей-ствуют иные — биологические и зоопсихологические законы. При низком уровне технологий предотвращение антропогенных кризисов обеспечивается примитивными средствами регуляции, что харак-терно для первобытных племен. Очень устойчивым, вплоть до за-стойности, может оказаться общество, у которого качество регуля-торных механизмов значительно превосходит технологическую мощь. Хрестоматийный пример такого общества — конфуцианский Китай. Наконец, рост величины в знаменателе повышает вероят-ность антропогенных кризисов, если не компенсируется ростом по-казателя в числителе.
Уравнение /I/ представляет собой пока не более чем нагляд-ную схему. Чтобы оно превратилось в математическую формулу, позволяющую количественно оценивать устойчивость и предсказы-вать вероятность антропогенных катастроф, необходимо раскрыть структуры каждого из компонентов, методики и единицы для изме-рения и сопоставления величин. Так, величина R складывается, по меньшей мере, из трех компонентов: организационной сложности (внутреннего разнообразия) общества, информационной сложности культуры и когнитивной сложности ее среднего носителя (см. раздел 2.4).
Последняя из названных составляющих наиболее динамична, и, как будет показано в разделе 2.7, именно ситуативное снижение когнитивной сложности под влиянием эмоций способно служить решающим фактором кризисогенного поведения. Добавлю, что внешняя устойчивость, в отличие от внутренней, является положи-тельной функцией технологического потенциала:
Se = g (T…) /II/
Таким образом, растущий технологический потенциал делает социальную систему менее зависимой от состояний и колебаний внешней среды, но вместе с тем более чувствительной к состояни-ям массового и индивидуального сознания.
Фактические иллюстрации (а по существу, эмпирические ос-нования) гипотезы техно-гуманитарного баланса частично приведе-ны в следующих двух разделах. По всей вероятности, содержание гипотезы будет уточняться в дальнейших исследованиях и дискус-сиях. Но совокупность фактов, лежащих в ее основе и уже получен-ных в процессе верификации, дают возможность выделить пятый вектор эволюции — совершенствование культурно-психологических механизмов сдерживания агрессии. Без этого все прочие векторы не могли бы образоваться, и сохранение жизнеспо-собности человечества при возрастающих численности, концентра-ции и технологическом потенциале было бы немыслимо: люди вели бы себя, в общем, так же «биологически рационально», как ведут себя животные и растения, либо давно пали бы жертвой «рацио-нальности» природы.

Из биологии известны сценарии событий, следующих за ростом числен-ности организмов и превышением ими приемлемой нагрузки на среду. «Так, дрожжевой грибок в тесте после вспышки активности отравляет среду жизни собственными выделениями и в следующей фазе переходит в… анабиотическое состояние… В более трагическом варианте группа клеток, выскользнувшая из-под пресса иммунной системы организма, развивается в раковую опухоль, губит хозяина и погибает с ним сама. Наконец, если сообществу мышей представляет-ся возможность размножаться в ограниченном пространстве садка, то вступают в силу механизмы самоотторжения, вследствие чего плодовитость их снижается и кривая численности стабилизируется на максимально допустимом уровне» [Арманд А.Д. и др., 1999, с.185].
«Благодаря саморегуляции в лесном сообществе снимается проблема пе-ренаселения. Хотя возможность перенаселения экосистемы заложена в потен-циале плодовитости организмов, которая у многих видов исчисляется огромны-ми величинами. Еще Ч. Дарвин подсчитал, что от пары слонов через 750 лет может получиться 19 млн. особей. Однако такого не происходит благодаря на-личию саморегуляции численности: как только скорость размножения особей того или иного вида переходит критический уровень, резко повышается их смертность» [Минин А.Л., Семенюк Н.В., 1991, с.18].
Нормальная психологическая реакция животной популяции на перепол-нение экологической ниши — ослабление популяциоцентрического, родитель-ского инстинктов и инстинкта самосохранения, соответственно, усиление внут-ривидовой агрессии и автоагрессии. Возникает так называемый феномен лем-мингов: сухопутные животные массами гибнут, бросаясь в воду, морские (киты, дельфины) выбрасываются на берег. В сочетании с голодом, снижением плодо-витости и активизацией естественных врагов — хищников, болезнетворных ор-ганизмов — эти факторы быстро сокращают популяцию.
Устойчивость биоценоза обеспечивается кольцами отрицательной обрат-ной связи, колебательными контурами, которые принципиально описываются простой математической моделью «волки — зайцы». С увеличением численности волков на территории сокращается количество зайцев, влекущее за собой выми-рание волков, лишившихся кормовой базы (экологический кризис), что, в свою очередь, обусловливает рост заячьего, а затем и волчьего поголовья. Умножение таких колец увеличивает совокупную устойчивость экосистемы. Поэтому в ред-ких случаях кризис может разрешиться своевременным появлением нового вида и дополнительного звена в трофической цепи (рост внутреннего разнообразия).
Например, растения, предоставленные сами себе, постепенно захватыва-ют весь пригодный для жизнедеятельности ареал, и с исчерпнием ресурсов экс-тенсивного роста конкуренция за пространство, за доступ к источнику света и за минеральные вещества почвы достигает предельного ожесточения. Сдержи-вающим фактором может стать появление в среде травоядных организмов. Но последние, оказавшись в благоприятной среде и быстро размножаясь, наращи-вают нагрузку на растительный мир, что рано или поздно опять приведет к эко-логическому кризису и, возможно, к установлению нового контура обратной связи (больше травоядных — меньше растений — меньше травоядных — больше растений). Далее нагрузка травоядных на растительную среду может регулиро-ваться активностью хищников, у тех появляются еще более сильные враги и т.д.
Это до крайности упрощенная схема, которая, однако, в принципе отра-жает логику «прогрессивного» преодоления кризисов в природе: наращивание этажей агрессии, при котором разрушительная активность одних видов регули-руется разрушительной активностью по отношению к ним со стороны других видов. Таким образом устанавливалась и самовоспроизводилась «природы ве-ковечная давильня» (Н.А. Заболоцкий).

Развивающаяся культура освободила гоминид от целого ряда биологических и психологических зависимостей и вывела из-под пресса «вековечной давильни». Казалось бы, далее события должны были развиваться по сценарию раковой опухоли: гибель биоценозов вместе с поселившимися в них неподконтрольными «клетками». Часто так и происходило. Но в целом общество продолжало сущест-вовать, все глубже вторгаясь в естественный ход событий и подчи-няя своим интересам природные циклы. Культура в своей матери-ально-технологической ипостаси обеспечивала растущее население энергетическими ресурсами (пища, тепло и т.д.) и вместе с тем огра-ничивала возможности природы противопоставить непокорному ви-ду еще более эффективного агрессора. В своей гуманитарно-регулятивной ипостаси она поддерживала внутренний контроль и социально безопасные (в конечном счете — полезные) формы субли-мации агрессивности, растущей вследствие уплотнения и обусловленных этим психических напряжений. Гипотеза техно-гуманитарного баланса призвана объяснить сложно опосредованный характер отношений между этими параметрами социокультурного бытия, к чему мы далее вернемся.
Рассматривая конкретный характер механизмов ограничения и сублимации агрессии, важно избегать чрезмерных упрощений, кото-рые имеют место при обсуждении этой проблемы. Соблазнительно, например, свести дело к развитию морали, а мораль трактовать в ло-гике социологического утилитаризма («наибольшее счастье для наи-большего числа людей», по И. Бентаму). Такой подход подвергался справедливой критике [Сорокин П.А., 1992], которая служила пово-дом для развенчания эволюционной концепции вообще. В одной из дискуссий указывалось [Коротаев А.В., 1999] и на неосторожное вы-сказывание автора этих строк, пытавшегося объяснить накопленные факты исторически возраставшей способностью к взаимопонима-нию и компромиссам.

Это требует очень серьезных уточнений в свете, по меньшей мере, одно-го масштабного обстоятельства «ближневосточно-европейской» истории: с по-бедой мировых религий «эпоха терпимости полностью уходит в прошлое» [Дьяконов И.М., 1994, с. 70]. Фанатизм и неограниченная жестокость к иновер-цам в раннем Средневековье отражает регресс нравственных ценностей в уче-ниях Христа и Магомета по сравнению с великими моралистами Ближнего Вос-тока, Греции, Индии и Китая в апогее Осевого времени. Разрушение храмов («языческих капищ»), избиение камнями статуй, нападения агрессивной толпы на философов — все это не случайно приняло массовый характер в раннехристи-анскую эпоху [Гаев Г.И., 1986]. Греки называли христиан словом «атеой» (без-божник) не только потому, что те игнорировали Пантеон, но и потому, что про-исходила реанимация первобытных схем мышления и поведения. «Военный фанатизм христианских и исламских завоеваний, вероятно, не имел прецедентов со времени образования вождеств и особенно государств» [Diamond J., 1999, p. 282]. Соответственно, и обеспеченное новыми религиями феодальное общество «характеризовалось кардинальным отступлением почти от всех элементов раз-витого римского общества к более архаичным формам» [Парсонс Т., 1997, с.55].
Но, признавая снижение уровня нравственного сознания в христианском и исламском вероучениях, я всегда отмечал [Назаретян А.П., 1994, 1996] и по-вторю здесь существенный момент. Переход от рациональных к сугубо эмоцио-нальным аргументам, апелляция к примитивным чувствам страха и ожидания награды лишили идею морали исключительной элитарности, сделав ее доступ-ной, хотя и в ущербном виде, массам рабов и варваров, выступивших на исто-рическую сцену, но неспособных представить себе мир без конкретного Хозяи-на или Отца. Таким образом, спад первой волны Осевого времени способство-вал растеканию ее вширь — распространению профанированных достижений гуманитарной мысли и расширению масштаба социальной идентификации: племенное размежевание уступало место Христову «мечу», разделившему лю-дей по конфессиональному признаку. Но гребни волны остались на горизонте, сохраняя ориентир для будущих поколений, которые, через серию малых и больших «ренессансов», вновь восходили к критическому сознанию.
Судя по всему, в ретроспективе человеческих отношений действительно прослеживается возрастающая способность к компромиссам, но, из-за необхо-димости многочисленных оговорок по этому поводу, целесообразно включить ее в общий контекст.

В действительности, конечно, совершенствование регулятор-ных механизмов связано и с развитием морального и правового соз-нания, и со способностью усложняющейся социальной структуры разнообразить каналы «сублимации» агрессии, и с совершенствова-нием форм внешнего, в том числе полицейского и прочего силового контроля (на чем настаивал А.В. Коротаев [1999]). Но несомненно и то, что государство и его силовые органы всегда действуют в опре-деленном пространстве ценностей, которые и составляют стержень эволюции регуляторных систем (см. [Алаев Л.Б., 1999-б]).
Обсуждая правомерность распространения обнаруженных психологами онтогенетических зависимостей на область социальной истории, мы неизбежно обращаемся к классической философской проблеме «разум — мораль». Сократ, один из первых ее исследовате-лей, поставил знак тождества между знанием и добродетелью. Муд-рец, а точнее, любитель мудрости, «философ» (ибо истинная муд-рость есть достояние небес и смертным недоступна), способный предвосхищать отдаленные последствия, воздерживается от дурных поступков, которые, давая сиюминутную выгоду, в перспективе обернутся бoльшим злом.
Философу не нужно каждый раз об этом задумываться и про-считывать все возможные события. Не нужны ему и плебейские сказки о божествах, произвольно вмешивающихся в ход событий, наказывающих и награждающих. Опыт приобщения к божественной мудрости представлен в сознании своеобразным агентом — демоном («даймоном»), который в зародыше отбраковывает дурные замыслы как заведомо вредоносные, хотя на первый взгляд (глупцу) они ка-жутся выгодными. Поэтому философ, заранее зная, «чего не делать», оставляет в пространстве выбора только деяния благие, т. е., в ко-нечном счете, полезные.
Как всякий первооткрыватель, Сократ несколько утрировал обнаруженную зависимость, чем облегчил критику в свой адрес со стороны современников, ближайших и отдаленных потомков. Сего-дня психолог мог бы сказать, что великий грек переоценил степень рациональности человеческого выбора, а методолог — что он принял вероятностную (статистическую) закономерность за безусловную (динамическую). Тем не менее, существенная связь между навыком рационального мышления и качеством нравственного самоконтроля была уловлена гениально.
Мы отмечали, что когнитивная сложность повышает устойчи-вость психики к внешним стимулам и эмоциональным импульсам и уровень волевого контроля над спонтанными побуждениями. Люди с такими психологическими качествами делают более устойчивой социальную систему. Включить когнитивную сложность в структу-ру числителя формулы /I/ позволяет также то, что способность ком-плексно и в большем временнoм интервале соотносить причины со следствиями, соответственно, действия с результатами, в конечном счете, сказывается на содержании целеориентаций и на качестве культурных ценностей. Поэтому пятый вектор исторического разви-тия (назовем его ценностным) теснейшим образом сопряжен и с чет-вертым (интеллектуальным), и с тремя предыдущими: совершенст-вование механизмов сдерживания агрессии — абсолютно необходи-мое условие для усложнения организации, последовательного роста технологической мощи, численности и плотности населения.
Раскрывая опосредованную связь между когнитивной сложно-стью и способностью к ненасильственному поведению, психолог, разумеется, не видит перед собой субъекта, пребывающего в вечном состоянии рефлексии (хотя и такой феномен абулии, т.е. клиниче-ского безволия, описан в специальной литературе). Влияние инте-риоризованного опыта на человеческую деятельность объясняется механизмами послепроизвольного (постпроизвольного; послеволево-го) поведения [Божович Л.И., 1981], [Назаретян А.П., 1986-а].
До сих пор это понятие использовалось только при анализе индивидуального развития, и суть его состоит в следующем. Те по-веденческие выборы, которые в детстве проходили стадию мотива-ционного конфликта и волевого усилия и стабильно поощрялись из-вне, превращаются в устойчивые программы мышления и практиче-ской деятельности. Со временем культурно одобряемое поведение «приобретает видимость непроизвольного, даже импульсивного» [Божович Л.И., 1981, с. 27] и субъективно не переживается как кон-фликт между (грубо говоря) биологическими и социальными по-требностями.
Советские психологи отслеживали этот процесс при воспита-нии «коллективизма» у школьников: если в младшем возрасте дей-ствие в ущерб эгоистическому интересу проходило стадию колеба-ний и требовало волевого усилия, то в подростковом возрасте у тех же детей «коллективистический мотив проявлялся даже в полностью непроизвольном поведении» [Власова Н.Н., 1974, с. 174]. Обыден-ное поведение социализованного человека является по преимущест-ву послепроизвольным, принимая иной характер в ситуациях, пере-живаемых как проблемные.
Легко заметить, что это, по сути дела, перевод философских умозрений Сократа на язык конкретной науки. Содержательно бога-тые смысловые конструкты, сохраняющие в снятом виде «знание» о возможных последствиях, сразу выбраковывают из паллиативного поля множество сиюминутно выгодных решений. Здесь по-прежнему уместна осторожная аналогия с опытным шахматистом, которому нет нужды перебирать все мыслимые варианты. Его ин-туиция («дочь информации»), опирающаяся также и на развитое эс-тетическое чувство, сохраняет в сфере внимания ограниченный на-бор перспективных ходов и продолжений. Оригинальные творческие решения строятся, как и в других случаях, на «выходе в метасисте-му» (см. раздел 3.2), но это уже метасистема по отношению к содер-жательно более богатой умственной модели.
Основной тезис этого и предыдущего разделов состоит в том, что сказанное об индивидуальном развитии с необходимыми уточ-нениями применимо к развитию историческому. Социальная память, усваиваемая растущей личностью через приобщение к культурным кодам, в снятом виде содержит опыт антропогенных катастроф и за-крепляет исторически выработанный комплекс мыслительных и по-веденческих программ.

Значит, по мере исторического развития люди все более ориентирова-лись на нормы альтруизма? Вопрос наивный на фоне расхожих рассуждений о потере человека в джунглях городской культуры. Тем не менее, к нему регуляр-но возвращаются философы, психологи, экономисты и специалисты по теории систем [Heylighen F., Campbell D.T., 1995].
Наши собственные этнографические наблюдения и исторические сопос-тавления позволяют выделить, по меньшей мере, три параметра, из которых складывается альтруистическая ориентация: интенсивность, объем и стабиль-ность.
Вероятно, интенсивность альтруистической установки в долгосрочной ретроспективе снижается. Еще Юлий Цезарь заметил, что дикари в массе своей храбрее цивилизованных легионеров, поскольку не так ценят индивидуальную жизнь и легче жертвуют ею ради коллектива; носители традиционной культуры охотнее жертвуют личными интересами, дабы угодить сородичу или тому, кто квалифицируется как «свой», проявляя более выраженную агрессивность ко всему «чужому».
Вместе с тем исторически увеличиваются объем альтруистической иден-тификации — величина и разнородность группы, к представителям которой лич-ность способна проявлять сочувствие, — а также стабильность — показатель га-рантированной готовности воздержаться от сиюминутных желаний в интересах общества.

В заключение раздела замечу, что совершенствование меха-низмов социальной регуляции, выстраивающееся в единый вектор на больших временных дистанциях, при ближайшем рассмотрении представляет собой линию, изломанную в еще большей степени, чем остальные векторы. Изломы во многом связаны с периодическими разбалансировками инструментального и гуманитарного интеллекта, которые, в соответствии с формулой /I/, обусловливают критиче-скую потерю социальной устойчивости.
Анализ таких ситуаций и их последствий (см. раздел 2.6) убе-ждает: вопреки сетованиям философов и моралистов, человечество училось на опыте истории. У нас еще будет возможность убедиться, что решающие послекризисные изменения в общественном созна-нии становились по большому счету необратимыми и поразительно похожие «ошибки» совершались уже на новом уровне.
Предваряя следующий раздел и продолжая «педагогическую» аллегорию, добавлю к ней еще один штрих. История — жестокая учительница, обладающая, к тому же, своеобразным вкусом. Она не выносит двоечников, безжалостно выставляя их за дверь, но не жа-лует и отличников. Последних она отсаживает на задние парты: об-щества, у которых «мудрость» превышает «силу», впадают в дли-тельную спячку (кто-то заметил, что «счастливые народы не имеют истории»), и выводят их из нее, часто весьма бесцеремонно, ближ-ние или дальние, драматически бодрствующие и потому развивав-шиеся соседи. Именно непутевые, но худо-бедно успевающие тро-ечники и служат основным материалом для воспитательной работы Истории…

2.6. Диспропорции в развитии социального интеллекта, антропогенные кризисы и культурные революции

Все великие… нравственные системы возникли и укрепились в катастрофиче-ские для какого-либо общества эпохи.
П.А. Сорокин

…За каждым новым
Разоблачением природы
Идут тысячелетья рабства и насилий,
И жизнь нас учит, как слепых щенят,
И тычет носом долго и упорно
В кровавую, расползшуюся жижу;
Покамест ненависть врага к врагу
Не сменится взаимным уваженьем,
В конечном счете, только равным силе,
Когда-то сдвинутой с устоев человеком.
Ступени каждой в области познанья
Ответствует такая же ступень
Самоотказа…
М.А. Волошин

В период вьетнамо-американской войны к первобытному охотничьему племени горных кхмеров попали американские кара-бины. Освоив новое оружие, туземцы за несколько лет истребили фауну, перестреляли друг друга, а оставшиеся в живых спустились с гор и деградировали [Пегов С.А., Пузаченко Ю.Г., 1994].
Этнографическая литература полна примерами подобного ро-да, которые, с точки зрения обсуждаемой модели, представляют со-бой артефакты. Процессы форсированны, сжаты во времени, а при-чины и следствия легко отследить, поскольку социум перескакивает сразу через несколько исторических фаз, оставляя глубокий разрыв между «технологией» и «психологией». В аутентичной истории та-ких резких перескоков через фазы обычно не происходит, и диспро-порции между уровнями инструментального и гуманитарного ин-теллекта («силой» и «мудростью») не столь выражены. Поэтому свя-зи причин со следствиями сложны, запутаны и растянуты на века, а в ранней истории и на тысячелетия. Каузальная схема аналогична, но выявить ее можно только при внимательном анализе, обеспечен-ном соответствующим рабочим инструментарием.
Для этого необходимо, прежде всего, разобраться с красивым греческим словом «кризис» (буквально — поворотный пункт, исход), поскольку оно сделалось в последнее время чересчур популярным и оттого начало терять предметное содержание.
Действительно, в жизни всегда имеют место реальные или на-думанные проблемы, частные неудачи и поводы для неудовлетво-ренности, которые, если сильно захотеть, можно назвать кризисами. Кризис обнаруживают даже в высшем образовании постсоветской России, несмотря на взрывной рост числа вузов и студентов.
Один известный культуролог доказывал, что отношения меж-ду обществом и природой, будучи изначально кризисными, остают-ся таковыми по определению. Подобно тому, как, по версии выдаю-щегося физиолога Г. Селье [1972], сама жизнь представляет собой имманентный стресс, периодически только усиливающийся и отно-сительно ослабевающий.
Сказанное, в общем, справедливо постольку, поскольку устой-чивое неравновесие — это такое состояние системы, которое требует непрерывного противодействия уравновешивающему давлению сре-ды. Но рано или поздно в существовании неравновесной системы наступает фаза опасного снижения устойчивости, когда, в силу из-менившихся внешних или внутренних условий, наработанные ранее шаблоны жизнедеятельности способны привести к ее разрушению. Такую фазу мы и выделяем при помощи термина кризис.
Разрешением кризиса становится либо катастрофическая фаза — разрушение системы, — либо смена среды обитания, либо выработ-ка качественно новых шаблонов (механизмов) жизнедеятельности.
Анализ массива ключевых эпизодов социальной и биосферной истории позволил выделить три типа кризисов по соотношению внешних и внутренних причин.
Экзогенные кризисы происходят из-за относительно случай-ных (не зависящих от системы) событий в среде: колебаний солнеч-ной, геологической активности, местных или глобальных изменений климата, космических катаклизмов, появления агрессивных кочев-ников и т.д. Эндогенные кризисы обусловлены сменой периодов ге-нетической программы или исчерпанием программы в целом. Нако-нец, смешанные кризисы эндо-экзогенного происхождения вызваны изменениями среды, спровоцированными собственной активностью системы — чаще всего тем, что экстенсивный путь развития зашел в тупик.
Экзогенные кризисы играют немаловажную, хотя, по большей части, косвенную роль в эволюции. Например, в истории биосферы природные катаклизмы приводили к гибели видов животных, дос-тигших особенно крупных размеров за спокойные периоды (соглас-но правилу Копа), освобождая экологические ниши для новых орга-низмов [Будыко М.И., 1984], [Бердников В.А., 1991]. В социальной истории изменение климатических и прочих условий влекло за со-бой разрушение и гибель одних обществ (не сумевших из-за чрез-мерной специализации перестроить мышление и деятельность сооб-разно новым обстоятельствам), к расцвету других обществ и обнов-лению технологий [Гудожник Г.С., Елисеева В.С., 1988].
В целом, однако, кризисы преимущественно внешнего проис-хождения малопродуктивны: они дают импульс смене структур и функций, которая, как правило, не сопровождается качественными усложнениями.
Роль эндогенных кризисов в эволюции менее ясна. В возрас-тной психологии давно и продуктивно изучаются кризисы на раз-личных этапах онтогенеза ([Божович Л.И., 1968], [Mussen P. et al., 1979] и др.), но трудно даже представить себе корректную постанов-ку вопроса о влиянии индивидуальных возрастных кризисов (в том числе, генетически запрограммированного старения и смерти) на ис-торию общества. В свое время бытовала модная, но, к сожалению, маловразумительная концепция Л.Н. Гумилева [1993], объяснявшая исторические события всплесками и исчерпанием поступающей из космического пространства энергии этносов (этносы трактовались как закрытые энергетические системы) .
В биологии издавна существует гипотеза, согласно которой предельный срок жизни вида ограничен конечным числом поколе-ний и обратно пропорционален морфологической сложности [Федо-ренко Н.П., Реймерс Н.Ф., 1981]. Данная гипотеза могла бы объяс-нить тот факт, что более 99% существовавших на Земле видов вы-мерли еще до появления человека [Аллен Дж., Нельсон М., 1991]; разумеется, это имело бы прямое отношение к биосферной сукцес-сии, а значит, и к глобальной эволюции.
Но гипотеза не популярна среди специалистов, и, во всяком случае, классические концепции эволюции отдавали явный приори-тет «ударным» гипотезам, объяснявшим смены видового состава биосферы сугубо внешними факторами: изменением конфигурации материков, горообразованием, климатическими изменениями, пере-менами химизма среды, падениями метеоритов и т.д. [Давиташвили Л.Ш., 1969].
Наибольший интерес для эволюционной модели представляют кризисы эндо-экзогенного типа, которые вообще игнорировались до появления теории систем и синергетики [Буровский А.В., 2000]. Бу-дучи спровоцированы активностью неравновесной системы, они уг-лубляются при внешне самых благоприятных обстоятельствах и, хо-тя при обострении сопровождаются столь же катастрофическими событиями, как и экзогенные кризисы, и чаще всего остаются бес-плодными, тем не менее, способны продуцировать качественные структурные и функциональные изменения.
Синергетический аспект кризисов такого типа мы рассмотрим в разделе 2.8. Здесь же добавим, что, поскольку они обусловлены внутренней логикой развития и чреваты переходами к дальнейшему качественному развитию, их можно также назвать эволюционными. К числу эволюционных (эндо-экзогенных) относятся, конечно, и все антропогенные кризисы.
В этом и в предыдущем разделах приводились простейшие примеры непродуктивных эволюционных кризисов: дрожжевой гри-бок в тесте, раковые клетки и даже первобытное племя с современ-ным оружием — недостаточно сложные системы, чтобы из тупика экстенсивного развития выйти на стабилизацию или, тем более, на интенсивный путь. Модельной иллюстрацией может служить лабо-раторный эксперимент в чашке Петри. Несколько бактерий, поме-щенных в сосуд с питательным бульоном, безудержно размножают-ся, а затем популяция задыхается в собственных экскрементах. Это наглядный образ поведения живого вещества. Пока «инструмен-тальные» возможности превосходят сопротивление среды, популя-ция захватывает доступное жизненное пространство, подавляя в ме-ру сил всякое противодействие и внешнее разнообразие и стремясь уподобить среду себе [Сухомлинова В.В., 1994].
В естественных условиях обостряющиеся экологические кри-зисы разрешаются при помощи отработанных за миллиарды лет ме-ханизмов динамического уравновешивания. Это, в конечном счете, вопреки стремлению каждого из агентов, повышает совокупное раз-нообразие биоценоза, устойчивость которого сочетается с весьма изменчивыми условиями жизни каждой популяции (колебательные контуры в системе «хищник — жертва» и т.д.).
Культура, в ее материальной и регулятивной ипостасях, изна-чально ориентирована на освобождение от спонтанных колебаний среды. Человеческие сообщества, в отличие от животных, не ведут себя так прямолинейно, как колония бактерий в чашке Петри, до тех пор, пока роль сопротивляющейся среды выполняют культурные ре-гуляторы. Но нарушение баланса между возросшими технологиче-скими возможностями и прежними механизмами регуляции способ-но в корне изменить обстановку. По формуле /I/, оно снижает внут-реннюю устойчивость общества, но надвигающаяся угроза замеча-ется не сразу.
Наоборот, превосходство инструментального интеллекта над гуманитарным влечет за собой всплеск экологической и (или) геопо-литической агрессии. Недостаточность культурных сдержек делает поведение социума по существу подобным поведению биологиче-ской популяции, причем к естественным импульсам экспансии до-бавляется сугубо человеческий фактор — возрастание потребностей по мере их удовлетворения.
Собственно психологический аспект этого процесса подробнее рассмотрен в разделе 2.7. Здесь же отмечу, что рано или поздно экс-тенсивный рост наталкивается на реальную ограниченность ресур-сов. Те ресурсы, которые при умеренной эксплуатации естествен-ным образом возобновимы, с усилением эксплуатации требуют для возобновления искусственных затрат: обозначаются признаки ан-тропогенного кризиса. Далее, если необходимые затраты своевре-менно не предприняты, с исчерпанием ресурсов часто наступает ка-тастрофическая фаза — общество гибнет под обломками собственно-го декомпенсированного могущества.
Как показывает специальный анализ, большинство племен, го-сударств и цивилизаций в близком и отдаленном прошлом погибли не столько из-за внешних причин, сколько оттого, что сами подор-вали природные и организационные основы своего существования. Вторжения же извне, эпидемии, экологические катаклизмы или внутренние беспорядки при этом довершали саморазрушительную активность социального организма, подобно вирусам и раковым клеткам в ослабленном биологическом организме.
В ряде специальных историко-географических книг [Григорь-ев А.А., 1991], [Global... 2002] собраны данные о печальной судьбе многих обществ, не сумевших предвидеть долгосрочные последст-вия хозяйственной деятельности. При всех конкретных вариациях события развивались по простой схеме: нарастающее вторжение в биогеоценоз > разрушение ландшафта > социальная катастрофа.
Исследователи также отмечают, что разрушение империй час-то «наступает в момент расцвета» [Клягин Н.В., 1987], если их экс-тенсивный рост обгоняет рост внутреннего разнообразия. А.В. Ко-ротаев [1997], со ссылками на американских авторов, иллюстриро-вал сходную мысль фактами из истории Османской империи и Им-перии ацтеков. А. Тойнби привел множество примеров, демонстри-рующих обратную зависимость между «военным и социальным про-грессом», и недоумевал по поводу того, что сказанное относится также и к производственным орудиям. «Если проследить развитие сельскохозяйственной техники на общем фоне эллинистической ис-тории, то мы обнаружим, что и здесь рост технических достижений сопровождался упадком цивилизации» [Тойнби А., 1991, с. 231]. В целом же за усилением власти над природой чаще всего следовали «надлом и распад» (с. 335).
В последние годы международный опыт кризисных ситуаций скрупулезно исследуется учеными, принадлежащими к школе со-циоестественной истории. Если лидер школы Э.С. Кульпин [1996] делает основной акцент на «вызовах» природы и «ответах» общест-ва, то у его последователей интерес переключился на развитие собы-тий по схеме: «вызов» человека > «ответ» природы > «ответ» че-ловека [Люри Д.И., 1997], [Пантин В.И., 2001].
Открытые историками факты надлома социальных систем вследствие развития технологий настолько обильны, что часто служат аргументом для отрицания единой общечеловеческой исто-рии, а также для тотального технологического пессимизма.
Но гипотеза техно-гуманитарного баланса вовлекает в сферу внимания не только факты саморазрушения социальных систем. Случаев конструктивного разрешения антропогенных кризисов в ис-тории значительно меньше, зато именно они были вехами в станов-лении и развитии цивилизации. В ряде случаев, когда кризис охва-тывал обширный культурно насыщенный регион с высоким уровнем внутреннего разнообразия, его обитателям удавалось найти карди-нальный выход из тупика. Каждый раз это обеспечивалось комплек-сом необратимых социальных и психологических изменений, кото-рые и выстраивались в последовательные эволюционные векторы.
Таких прорывов в истории и предыстории человечества уда-лось выявить и описать не менее шести. Возможно, в действитель-ности их было больше, но ненамного. Например, Э. Тоффлер [Toffler Al., 1980] выделяет три комплексных исторических революции, Ф. Спир [Spier F., 1996] — четыре; К. Ясперс [1991] усмотрел в прошлом только одну настоящую революцию, но такая «зашоренность» по-зволила ему впервые подробно описать переворот Осевого времени.
Стоит также отметить, что до сих пор ученые, работающие над данной проблематикой, либо ограничивались описанием революци-онных перемен, не касаясь их причин и предпосылок, либо оставля-ли этот вопрос будущим исследователям. Так, Ясперс сформулиро-вал «загадку одновременности»: каким образом столь грандиозные и однотипные культурные трансформации, как переход к Осевому времени, могли произойти за исторически краткое время на огром-ном географическом пространстве от Иудеи и Греции до Китая?
Предложенная гипотеза позволяет перейти от описания собы-тий к причинному объяснению эпохальных переломов, обратив внимание на то, что каждому из них предшествовал масштабный антропогенный кризис. Тем самым концептуальная интрига ненаси-лия становится еще немного понятнее. Люди пока не истребили друг друга и не разрушили природу благодаря тому, что, проходя через горнило драматических кризисов, они в конечном счете адаптировали свое сознание к растущим технологическим возможностям.
Здесь уместно вернуться к утверждению известного историка культуры Г.С. Померанца [1991] и к фрагменту из поэмы М.А. Волошина «Путями Каина» [1989], приведенным в эпиграфах к пре-дыдущему и к настоящему разделам. Если бы человечество не вы-полняло «с грехом пополам» более и более трудные задачи, которые ставит перед ним растущее могущество, то «все бы давно развали-лось»; причем каждый раз жизнь жестоко учила людей, «как слепых щенят», мыслить, действовать и относиться друг к другу в соответ-ствии с новообретенной силой…
Пунктирно обозначим переломные эпизоды общечеловеческой истории, когда глобальные (по своему эволюционному значению) антропогенные кризисы завершались прорывом в новые культурные эпохи. Названия всех революций приведены в кавычках, поскольку некоторые из терминов пока не устоялись, хотя все они встречаются в специальной литературе. Подробнее эти эпизоды описаны в рабо-тах [Назаретян А.П., 1994, 1996, 2002], [Nazaretyan A.P., 2003], снабженных подробным ссылочным аппаратом, а также в разделе 2.7.

1. «Палеолитическая революция» (0,7 — 1,2 млн. лет назад) — появление стандартизированных орудий, начало систематического использования огня и, возможно, переход большинства гоминид от преимущественно собирательного к охотничьему образу жизни. Первичное формирование в нижнем палеолите надынстинктивных протокультурных регуляторов, ограничивших агрессию внутри стада за счет переноса ее на «чужаков».
Имеются основания полагать, что решающим фактором стало развив-шееся у некоторых представителей Homo habilis воображение и обусловленные этим невротические страхи. Боязнь мертвецов, которым приписывалась способ-ность мстить обидчику, не только сдерживала агрессию, но и стимулировала противоестественную заботу о беспомощных сородичах.
Искусственное ограничение агрессии служило условием выживания ран-них гоминид, столкнувшихся с экзистенциальным кризисом антропогенеза: как отмечалось в разделе 2.5, убойная сила оружия (галечные отщепы, кости, палки) несоразмерна прочности черепа и, главное, силе инстинктивного торможения. Выжили те немногие стада, в которых сформировались дополнительные, сверх-природные факторы регуляции отношений. В них сохранилось и продолжало развиваться семейство гоминид (см. раздел 3.1).
2. «Верхнепалеолитическая революция», или «культурная революция кроманьонцев» (30-35 тыс. лет назад), — переход от среднего к верхнему палеолиту с окончательным вытеснением неандертальцев. Многократно возросла продуктивность использования каменного сырья, резко увеличилась доля орудий из кости и рога (что дало людям относительную независимость от природных источников кремня); заметно усовершенствовались знаковые системы коммуникации, включая членораздельную речь, появились двухмерные изображения (наскальные рисунки)…
Почему палеоантропы, создавшие развитую культуру Мустье и десятки тысяч лет доминировавшие над своими современниками неоантропного типа (протокроманьонцами), оказались теперь не способны им эффективно противостоять? Приходится предположить, что культура Мустье в тот момент переживала тяжелый кризис, хотя содержание его не совсем ясно.
Известны две гипотезы, касающиеся данного вопроса, и обе хорошо со-гласуются с гипотезой техно-гуманитарного баланса.
Одна построена на том факте, что значительная вариативность матери-альной культуры неандертальцев сочетается с отсутствием следов «духовной индустрии». Свобода выбора физических действий при недостатке духовных регуляторов (неразвитость анимистического мышления характерного для куль-тур верхнего палеолита) порождала невротический синдром, который проявлял-ся в асоциальном поведении со «всплесками неуправляемой агрессивной энер-гии» [Лобок А.М., 1997, с.433]. Еще одна гипотеза [Реймерс Н.Ф., 1990] связывает кризис позднего Мустье с экологией: неандертальцы додумались выжигать растительность, увеличивая тем самым продуктивность ландшафтов, но это привело к губительному для них сокращению биоразнообразия.
3. «Неолитическая революция» (X — VIII тыс. до н.э.) — переход от высо-козатратного присваивающего (охота, собирательство) к производящему хозяй-ству (земледелие, скотоводство), сопровождавшийся сменой нормативного ге-ноцида и людоедства зачаточными формами коллективной эксплуатации. Обра-зование вождеств (chiefdom), объединивших сельскохозяйственные и «воинст-венные» племена в многотысячные сообщества, где исключалась исконная вра-ждебность первобытного человека к любому незнакомцу.
Глубокая комплексная перестройка стала ответом на кризис верхнего па-леолита, предельно обострившийся из-за небывалого развития охотничьих тех-нологий, которое привело к истреблению популяций и целых видов животных и ужесточению межплеменной конкуренции. В процессе верхнепалеолитического кризиса предшествовавший ему демографический рост сменился резким сокра-щением населения, и лишь с освоением сельскохозяйственных приемов населе-ние вновь стало быстро расти.
4. «Городская революция» (V — III тыс. до н.э.) — образование крупных человеческих агломераций, строительство ирригационных каналов, появление письменности и первых правовых документов, регламентировавших сосущест-вование при высокой концентрации и согласованной деятельности сообществ, объединявших сотни тысяч человек.
Последовала за распространением бронзовых орудий, очередным демо-графическим взрывом и обострением конкуренции за плодородные земли и жи-вотноводческие угодья [Illustrated... 1995].
5.»Революция Осевого времени» (середина I тыс. до н.э.): в передовых, но еще слабо связанных между собой обществах за очень короткий промежуток времени появились мыслители, политики и полководцы нового типа — Заратуш-тра, иудейские пророки, Сократ, Будда, Конфуций, Кир, Ашока, Сунь-цзы и др., — преобразовавшие до неузнаваемости облик человеческой культуры. В ту эпо-ху авторитарное мифологическое мышление впервые стало вытесняться мыш-лением критическим, оформились общие представления о добре и зле, о лично-сти как суверенном носителе морального выбора, сформировалась высшая ин-станция индивидуального самоконтроля — совесть как альтернатива безраздель-но доминировавшей прежде богобоязни. Изменились цели и методы ведения войны: количество жертв перестало служить мерилом боевого мастерства и предметом похвальбы, примитивное насилие и террор частично уступали место приемам агентурной разведки и «политической демагогии»…
Осевому времени предшествовало вытеснение дорогостоящего, тяжелого (подвластного лишь физически очень сильному мужчине) и хрупкого бронзово-го оружия стальным, более дешевым, легким и прочным, что позволило заме-нить профессиональные армии своего рода народными ополчениями. В резуль-тате вoйны сделались чрезвычайно кровопролитными, а это при сохранении прежних ценностей и норм грозило крахом наиболее развитых обществ. Таким образом, духовная революция Осевого времени стала ответом культуры на опасный разрыв между новообретенной технологической мощью и качеством выработанных предыдущим историческим опытом механизмов сдерживания.
(Указанные стадии, хотя и с хронологическим отставанием, успели прой-ти также и изолированно развивавшиеся культуры Америки. Имеются свиде-тельства того, что появление европейских завоевателей застало передовые об-щества обоих американских континентов в состоянии глубокого кризиса и в преддверии духовной революции аналогичной Осевому времени [Семенов С.И., 1995]. Аборигены же другого изолированно развивавшегося континента — Авст-ралии — сохранили образ жизни, культуру и психологию палеолита, не успев пережить верхнепалеолитический кризис, неолитическую революцию и т.д.)
6. «Промышленная революция» — внедрение «щадящих» технологий ме-ханизированного производства с более высокой удельной продуктивностью. Сопровождалась и предварялась развитием и распространением идей гуманиз-ма, равенства, демократии, международного и индивидуального права, станов-лением ценностного отношения к феноменам войны и мира.
Промышленной революции предшествовал затяжной кризис сельскохо-зяйственной культуры в Западной и Восточной Европе (XII — XVIII века) с бес-контрольным ростом, разрушением экосистем, массовыми смертоносными эпи-демиями. Развитие сельскохозяйственных технологий обернулось очередным эволюционным тупиком, как задолго до того — развитие охотничьих техноло-гий.
В свою очередь, становление промышленного производства, повысив энергетическую мощь человеческого усилия, дало новый импульс демографи-ческому росту, экологическим и геополитическим амбициям. Как и прежде, разрешение одного кризиса стало началом дороги к следующему…
7. «Информационная революция»? Уже в середине ХХ века пришло ощущение того, что планетарная цивилизация приближается к очередному кри-зису, и обстоятельства его могут быть принципиально описаны схемой техно-гуманитарного дисбаланса. За сто лет энергетическая мощь оружия возросла в миллион раз (!). Интеллект достиг такого операционального могущества, что выработанные в предыдущем историческом опыте средства сдерживания перестали отвечать новым требованиям; носитель разума опять сделался смертельно опасным для самого себя…

Итак, человеческое сознание исторически последовательно («прогрессивно») эволюционировало, восстанавливая нарушавший-ся культурный баланс. Тем любопытнее обстоятельство, которое об-наружено при изучении деятельности, предшествующей обострению кризисов. А именно, предкризисные фазы экстенсивного роста со-провождаются однотипными психическими состояниями, процесса-ми и механизмами, которые во многом инвариантны по отношению к культурно-историческим особенностям населения.
Соответственно, как будет показано в следующем разделе, по психологическим симптомам возможно диагностировать приближе-ние кризиса тогда, когда экономические, политические и прочие признаки еще свидетельствуют о растущем социальном благополу-чии.

2.7. Homo prae-crisimos — синдром Предкризисного человека

Перед всяким кризисом непремен-но бывает бум.
Дж. Сорос

Слова «выход из кризиса» — не окончательный диагноз, а лишь удачно поставленная точка в рассказе о прошед-ших событиях.
Д.И. Люри

Мы, человечество, находясь в раз-гаре эволюционного кризиса, вооружены новым фактором эволюции — осознанием этого кризиса.
М. Мид

Рассмотрим пристальнее ряд переломных эпизодов истории из числа тех, которые обозначены в предыдущем разделе и которые можно назвать «оптимистическими трагедиями». Это поможет от-следить характерные черты не только предкризисной культуры, но и культуры, сумевшей преодолеть последствия кризисного развития. Сразу оговорюсь, что здесь и далее речь идет только о внутренней логике событий и такая модель не исключает влияние привходящих факторов, вплоть до космических, на биоэнергетику и на ход соци-альных процессов.

…Начав регулярно использовать искусственные орудия, ранние гомини-ды, как отмечалось, в корне нарушили характерный для позвоночных этологи-ческий баланс. Доля смертоносных конфликтов возросла настолько, что стала несовместимой с дальнейшим существованием популяций. Стада хабилисов (Homo habilis), в которых преобладали особи с нормальной животной психи-кой, вымирали, не справившись с экзистенциальным кризисом. Вероятно, именно из-за этого, по свидетельству археологов, «на полосу, разделяющую животных и человека, много раз вступали, но далеко не всегда ее пересекали» [Кликс Ф., 1985, с.32].
В итоге, как показывают исследования на стыке археологии, этнографии, культурной антропологии, психологии и нейрофизиологии [Давиденков С.Н., 1947], [Pfeiffer J.E., 1982], [Розин В.М., 1999], [Гримак Л.П., 2001], [Назаретян А.П., 2002], удивительным образом изменилось направление отбора: произошла экспансия истероидных психастеников с повышенной лабильностью, внушае-мостью, противоестественно развитым воображением и склонностью к невро-тическим страхам. В немногих стадах, где преобладали особи подобного типа, сформировались первые искусственные (надынстинктивные) механизмы тор-можения внутривидовой агрессии, адекватные искусственным орудиям убийст-ва. Таким механизмом стала некрофобия — патологическая боязнь покойников, которым приписывалась способность к произвольным действиям.
Невротический страх посмертной мести не только ограничил убийства внутри стада, но также стимулировал биологически нехарактерную заботу об искалеченных и нежизнеспособных сородичах и ритуальное обращение с мерт-вым телом (первым археологическим свидетельством этого служит вероятное связывание конечностей покойника синантропами [Teilhard de Chardin P., Young C.C., 1933]). Судя по всему, он стал исходной клеточкой, из которой в послед-ствии развилось все богатство духовной культуры человечества…

…Тысячелетия верхнего палеолита ознаменованы беспрецедентным раз-витием «охотничьей автоматики» и дистанционного оружия. Люди научились рыть хитроумные ловчьи ямы, изобрели копья, дротики, копьеметалки, лук со стрелами [Семенов С.А., 1964], [История…,1983]. Это создало весьма благо-приятные условия для демографического роста и распространения человечества по территории Земли. Население достигло 4 — 7 млн. человек [McEvedy C., Jones R., 1978], [Snooks G.D., 1996], не знавших иных способов хозяйствования кроме охоты и собирательства. Поскольку же для стабильного прокорма одного охот-ника-собирателя требуется территория в среднем 10 — 20 кв. км, то ресурсы планеты приближались к исчерпанию.
Но дело не только в демографическом росте (который сам становится функцией соотношения технологии и психологии). Археологам открываются следы настоящей охотничьей вакханалии верхнего палеолита. Если природные хищники, в силу установившихся естественных балансов, добывают, прежде всего, больных и ослабленных особей, то оснащенный охотник имел возмож-ность (и желание) убивать самых сильных и красивых животных, причем в ко-личестве, далеко превосходящем биологические потребности. Обнаружены це-лые «антропогенные» кладбища диких животных, бoльшая часть мяса которых не была использована людьми [Аникович М.В., 1999], [Буровский А.М., 1998], [Малинова Р., Малина Я., 1988].
Жилища из мамонтовых костей строились с превышением конструктив-ной необходимости, с претензией на то, что теперь называется словом «рос-кошь». В Сибири на строительство одного жилища расходовались кости от 30 до 40 взрослых мамонтов плюс множество черепов новорожденных мамонтят, которые использовались в качестве подпорок и, видимо, в ритуальных целях. В Восточной Европе около жилища иногда находят ямы-кладовые мамонтовых костей с непонятным назначением. Загонная охота приводила к ежегодному по-головному истреблению стад. Сравнительно меньшее значение в тот период имело сокращение лесов вследствие вырубки и применения огня [Минин А.А., Семенюк Н.В., 1991].
По мнению многих палеонтологов, активность человека стала решаю-щим фактором исчезновения с лица Земли мамонтов и целого ряда других жи-вотных. Самые первые признаки уничтожения мегафауны фиксируются уже около 50 тыс. лет назад в Африке, но настоящего беспредела этот процесс дос-тиг около 20 тыс. лет назад в Евразии и около 11 тыс. лет назад в Америке [Kar-len A., 2001]. Искусные охотники верхнего палеолита впервые проникли на тер-риторию Америки, быстро распространились от Аляски до Огненной Земли, полностью истребив всех крупных животных, в том числе слонов и верблюдов — стада, никогда прежде не встречавшиеся с гоминидами и не выработавшие на-выки избегания этих опаснейших хищников [Будыко М.И., 1984]. Истреблением мегафауны сопровождалось и появление людей в Океании и Австралии [Dia-mond J., 1999]. В общей сложности с лица Земли тогда исчезло до 90% крупных животных, причем каждый из исчезнувших видов успел прежде благополучно пережить не менее 20 глобальных климатических циклов плейстоцена (см. об этом также подраздел 3.1.2).
Заметим, беспощадное уничтожение видов интенсифицировалось с при-ближением голоцена, т.е. послеледникового периода, который мог бы способст-вовать расцвету присваивающего хозяйства. На деле же именно в это время присваивающее хозяйство зашло в тупик. Природа не могла бесконечно выдер-живать давление со стороны столь бесконтрольного агрессора. Неограниченная эксплуатация ресурсов привела к их истощению, разрушению биоценозов и обострению межплеменной конкуренции. Уместно повторить, что за последние тысячелетия апополитейного палеолита население средних широт планеты со-кратилось в несколько раз.
Радикальной реакцией на верхнепалеолитический кризис стала неолити-ческая революция — переход части племен к оседлому земледелию и скотовод-ству. Люди впервые «приступили к сотрудничеству с природой» [Чайлд Г., 1949], и экологическая ниша человечества значительно углубилась. С развитием сельскохозяйственного производства вместимость территорий возросла на один, а затем на два и три порядка.
Как ранее отмечено, переход от присваивающего к производящему хо-зяйству был сопряжен с комплексными изменениями в социальных отношениях и психологии. Чтобы бросать в землю пригодное для пищи зерно, кормить и ох-ранять животных, которых можно убить и съесть, необходим значительно больший охват причинно-следственных зависимостей. Возросший информаци-онный объем мышления проявился во всех аспектах жизнедеятельности. Суще-ственно расширились социальные связи и ролевой репертуар. Формы коммуни-кации усовершенствовались настолько, что некоторые археологи усматривают в «революции символов» главную черту неолита [Cauvin J., 1994].
Отчетливая дифференциация орудий на производственные и боевые спо-собствовала качественно новому типу отношений между сельскохозяйственны-ми и «воинственными» племенами. Воины сообразили, что выгоднее охранять и опекать производителей, регулярно изымая «излишки» продукции, чем истреб-лять или сгонять их с земли, а производители — что лучше, откупаясь, пользо-ваться защитой воинов, чем покидать земли или гибнуть в безнадежных сраже-ниях.
Такие формы межплеменного симбиоза и «коллективной эксплуатации» вытесняли геноцид и людоедство палеолита. З. Фрейд [1992] предполагал, что начало пощады к врагу обусловлено процессом порабощения. Действительно, как подчеркнул П. Тейяр де Шарден [1997, с.168], после неолита даже в самых жестоких войнах «физическое устранение становится скорее исключением или, во всяком случае, второстепенным фактором». Антропологи, изучающие про-цесс перехода от изолированных племен к племенным союзам (вождествам), не раз отмечали: только тогда «люди впервые в истории научились регулярно встречаться с незнакомцами, не пытаясь их убить» [Diamond J., 1999, р.273].
Яркий штрих к картине неолитической революции добавило специальное исследование популяционных генетиков [Sykes B., 2001]. Вопреки преобладав-шему прежде представлению, замена присваивающего хозяйства земледелием и скотоводством произошла не за счет вытеснения или истребления пришедшими со стороны фермерами охотников-собирателей, а за счет добровольного приня-тия последними новых форм жизнедеятельности. По крайней мере, так было в Европе: большинство современных европейцев являются генетическими потом-ками кроманьонских охотников, — и, вероятнее всего, Европа не составляет ис-ключения.
Это поистине сенсационное открытие означает, что впервые в истории человечества прогрессивная социальная идея победила не путем физического устранения носителей устаревшей идеи (что было обычным для палеолита), а через «смену ментальной матрицы». Межплеменная конкуренция сместилась в «виртуальную» сферу; историческое развитие обогатилось кардинально новым механизмом, с которым изменились основополагающие реалии общественного бытия…

…В XII — XI веках до н.э. на Переднем Востоке, в Закавказье и Восточ-ном Средиземноморье началось производство железа, которое быстро распро-странилось также на Индию и Китай. Это резко повысило возможности экстен-сивного (в том числе демографического) роста.
Бронзовое оружие было дорогим, хрупким и тяжелым. Войны велись не-большими профессиональными армиями, состоявшими из физически очень сильных мужчин; подготовка и вооружение таких армий были делом весьма до-рогостоящим. Найти адекватную замену погибшему воину было трудно, поэто-му своих берегли, а врагов в бою стремились истребить как можно больше. Пленных убивали, в рабство уводили женщин и детей, а повиновение покорен-ного населения достигалось методами террора. Статуи местных богов демонст-ративно разрушались или «увозились в плен» и т.д. [Берзин Э.О., 1984], [Исто-рия…,1989].
Стальное оружие оказалось значительно дешевле, прочнее и легче брон-зового, что позволило вооружить все мужское население; место профессио-нальных армий заняли своего рода «народные ополчения». Сочетание же новой технологии с прежними военно-политическими ценностями сделало людей ран-него железного века необычайно кровожадными [Берзин Э.О., 1984], [Вигасин А.А., 1994].
Императоры и полководцы той эпохи высекали на камне хвастливые «отчеты» перед своими богами о количестве уничтоженных врагов, разрушен-ных и сожженных городов, представленные часто в садистских деталях (под-борку текстов из [Хрестоматия…, 1980] см. в [Назаретян А.П., 1996, с.77]). Кро-вопролитность сражений повысилась настолько, что поставила под угрозу со-хранение технологически передовых цивилизаций.
Ответом культуры на этот кризис и стал духовный переворот Осевого времени, причины которого оставались загадкой до тех пор, пока мы не соот-несли его с военно-политическим кризисом. На обширном культурно-географическом пространстве религиозные пророки, философы и политики за-давали тон напряженной работе общества по переосмыслению всей системы ценностей.
За несколько столетий неузнаваемо преобразился облик культуры. Су-щественно возросли когнитивная сложность общественного и индивидуального сознания, способность людей к абстрагированию и рефлексии, масштабы родо-вой идентификации. Мифологическое мышление было впервые потеснено мышлением личностным (критическим). Новая инстанция нравственного само-контроля — совесть — сделалась альтернативой традиционной богобоязни: муд-рец воздерживается от дурных поступков не из страха перед карой всевидящих богов, но оттого, что «знает» о последствиях. Враги учились видеть друг в друге людей, понимать и сочувствовать друг другу. Трагедия Эсхила «Персы» стала первым произведением мировой литературы, где война описывается глазами противников [Ярхо В.Н., 1972], [Ясперс К., 1991], [Назаретян А.П., 1994, 1996].
Эти процессы отчетливо отразились в политических отношениях. Мери-лом военного успеха и доблестью стало считаться достижение предметной це-ли, а не количество жертв. Резко повысилась роль разведывательной информа-ции, а также пропаганды среди войск и населения противника. Складывалась традиция «опеки» царей-победителей над местными богами и жрецами и декла-раций о «сожалении» по поводу пролитой крови. Политическая демагогия как средство умиротворения ограничила обычные прежде методы террора. В 539 году до н.э. персидский царь Кир из династии Ахеменидов, захватив Вавилон, обнародовал манифест, в котором сообщалось, что он пришел освободить вави-лонян и их богов от их плохого царя Набонида. Гениальное изобретение хитро-умного перса скоро приобрело популярность среди полководцев и политиков далеко за пределами Ближнего Востока — в Греции, Индии и Китае…

…Во II тысячелетии н.э. в Европе отчетливо проявились все признаки очередного эволюционного тупика. Развитие сельскохозяйственных технологий стимулировало демографический рост на протяжении нескольких столетий; при этом христианская церковь, ранее призывавшая к отказу от брака и деторожде-ния, уже в IX веке изменила свое отношение на противоположное [Арутюнян А.А., 2000]. Быстро сокращался лесной покров, вода из образовавшихся болот стекала в реки вместе с отходами бесконтрольно растущих городов. Экологиче-ский кризис вызвал социальную напряженность, беспорядки и эпидемии. Все более кровопролитными становились войны. В XIV веке «черная смерть» (чума) погубила более трети населения Западной Европы, но даже такое бедствие лишь временно остановило сложившуюся тенденцию [Ле Гофф Ж., 1992].
По свидетельству историков, в XVI веке площадь лесов на территории Москвы и Подмосковья в два раза и более уступала нынешней [Восточноевро-пейские… 1994], [Кульпин Э.С., 1995]. Заметим, население этой территории ис-числялось тогда десятками тысяч, и можно было бы полагать, что его дальней-ший рост приведет к окончательной экологической катастрофе.
Кризис сельскохозяйственной цивилизации был смягчен массовой эмиг-рацией, а также внедрением продуктивных заморских культур (кукуруза, кар-тофель и др.), переходом к использованию каменного угля [Ле Гофф Ж., 1992], [Бондарев Л.Г., 1996]. «Доиндустриальный рывок», превративший Западную Европу из безнадежного аутсайдера Евразии в мирового лидера, предварялся и сопровождался бурным развитием идей гуманизма, просвещения и прогресса, превосходства активного Духа над пассивной Материей, Будущего над Про-шлым (см. раздел 2.1). В общественном сознании заметно возросла ценность индивидуального успеха, квалификации и образования. По данным В.А. Мель-янцева [1996], на рубеже 1-2 тысячелетий западноевропейские страны по уров-ню грамотности взрослого населения (как и по другим показателям) уступали ведущим государствам Азии в 2 раза и более, а к началу промышленного пере-ворота превзошли их в 3 — 3,5 раза.
Достижения в гуманитарной сфере обеспечили комплексный историче-ский прорыв, оставивший позади сельскохозяйственный кризис. Одновременно они рационализовали чувство превосходства и ориентацию на экстенсивный рост, подкрепленный техническими достижениями.
Власть европейских держав, распространявших огнем и мечом свет ра-зума среди отсталых народов, охватила всю планету, естественные ресурсы ко-торой попадали под контроль метрополий. Вместе с социально-экономическим благополучием и потребностями росла вера граждан в нравственный прогресс и вечный мир, построенный на безусловном превосходстве Западной культуры, европейских ценностей и ума. Вoйны в дальних краях казались не более чем за-хватывающими приключениями бравых солдат. Напомню (см. раздел 1.1): во всех колониальных войнах XIX века европейские потери составили 106 тыс. че-ловек, тогда как потери их противников исчислялись миллионами.
К началу ХХ века резервы экстенсивного роста были исчерпаны, но до отрезвления оставалось еще далеко. О том, что инерция экстенсивного роста и соответствующие настроения продолжали доминировать, можно судить не только по дальнейшим событиям, но и по множеству официальных, мемуарных документов и косвенных данных. Жажда все новых успехов и достижений рож-дала в умах политиков, интеллигенции и масс радостное ожидание то ли «ма-ленькой победоносной войны», то ли «революционной бури» [Человек…, 1997]. Наглядной иллюстрацией к сказанному могут служить фотографии, датирован-ные августом 1914 года (начало Первой мировой войны!), на которых изобра-жены многотысячные толпы восторженных манифестантов на улицах Петро-града, Берлина, Вены и Парижа.
Так и вышло (см. раздел 1.1), что суммарные военные потери европей-ских стран за XIX век составили около 5,5 млн. человек — по нашим расчетам, порядка 15% всех мировых жертв, — а в ХХ веке — до 70 млн., т.е. не менее 60%. Потребовались две мировые войны, Хиросима и многолетнее «равновесие стра-ха», чтобы Европа психологически перестроилась. Надолго ли?…

Сопоставление множества кризисных эпизодов прошлого и настоящего позволяет обобщить некоторые психологические на-блюдения. Когда инструментальные возможности агрессии превос-ходят культурные ограничители и начинается экстенсивный рост, общественное сознание и массовые настроения приобретают соот-ветствующие свойства. С ростом потребностей усиливается ощуще-ние всемогущества и вседозволенности. Формируется представление о мире как неисчерпаемом источнике ресурсов и объекте покорения. Эйфория успеха создает нетерпеливое ожидание все новых успехов и побед. Процесс покорения, а значит, и поиска умеренно сопротив-ляющихся врагов, становится самоценным, иррациональным и на-растающим.
Близость желанных целей усиливает мотивационное напряже-ние («феномен градиента цели»). Согласно же закону оптимума (за-кон Йеркса — Додсона), эффективность простой деятельности про-порциональна силе мотивации, но эффективность сложной деятель-ности при чрезмерной мотивации падает. В этом один из источников опасности.
Как известно из экспериментальной психосемантики, эмоцио-нальное напряжение уменьшает размерность сознания [Петренко В.Ф., 1982]. Снижается когнитивная сложность субъекта, мышление примитивизируется и проблемные ситуации видятся элементарны-ми, в то время как объективно с ростом технологических возможно-стей задача сохранения социальной системы становится более слож-ной. Иначе говоря, индекс в числителе уравнения /I/ не только не растет соразмерно знаменателю, но, напротив, падает. Углубляю-щийся таким образом культурный дисбаланс снижает внутреннюю устойчивость общества.
Изучая предпосылки революционных кризисов, американский психолог Дж. Девис [Davis J., 1969] показал, что им всегда предше-ствует рост качества жизни и опережающий рост ожиданий. В ка-кой-то момент удовлетворение потребностей несколько снижается (часто в результате бурного демографического роста, или неудачной войны, которая мыслилась как «маленькая и победоносная»), а ожи-дания по инерции продолжают расти. Разрыв порождает фрустра-ции, положение кажется людям невыносимым и унизительным, они ищут виновных — и агрессия, не находящая больше выхода вовне, обращается внутрь социальной системы. Эмоциональный резонанс провоцирует массовые беспорядки [Назаретян А.П., 2001]. Часто это становится завершающим актом в трагикомедии предкризисного развития.

Динамика удовлетворения потребностей и революционная ситуация (по Davis J., 1969).

Сплошная линия — динамика удовлетворения потребностей (экономический уровень, политические свободы и т.д.). Пунктирная линия — динамика ожиданий. Точка Х на горизон-тальной оси — момент обострения напряженности чреватый социальным взрывом. (Взрыв про-исходит или нет в зависимости от ряда «субъективных» факторов).

Автору этих строк доводилось много работать с графиком Де-виса, примеряя его к разным странам и ситуациям, и убедиться в его эвристической продуктивности [Назаретян А.П., 1998]. Мой опыт позволяет добавить, что эта модель применима и к большим сооб-ществам, типа государств и цивилизаций, и к малым, действующим внутри большого сообщества ; сегодня она с определенными ого-ворками применима и к мировой цивилизации.
В разделе 1.1 приведены факты, которые в совокупности своей демонстрируют заметный сдвиг в общественном сознании второй половины ХХ века. Забрезжила надежда, что культуры западного типа уже выработали прочный резерв рационального контроля над инстинктивными импульсами линейной экспансии.
Но, к сожалению, ход событий в 90-х годах, после победы од-ной из сторон в холодной войне, показывает, что степень зрелости политического мышления даже в самой продвинутой из современ-ных культур не отвечает требованиям, налагаемым растущим техно-логическим потенциалом. Эйфория успеха в очередной раз обнажи-ла атавистический инстинкт и запустила психологические механиз-мы силовой экспансии. В отсутствие соразмерного сопротивления среды заметно снизились политический интеллект и способность комплексно оценивать последствия сиюминутно соблазнительных действий, а соответственно, качество принимаемых решений.
В годы холодной войны американские спецслужбы демонст-рировали образцы политической технологии, проводя подчас тонко продуманные операции для достижения четко поставленных целей. Это обеспечивалось участием в подготовке операций специалистов по политической психологии, страноведению и культуре (см. об этом [Назаретян А.П., 1998]). Перестав же ощущать соразмерное со-противление среды, стратеги начали терять голову. Их интерес к со-трудничеству с психологами и культурологами заметно ослаб, а ре-шения делаются импульсивными, самонадеянными и плохо проду-манными.
Когда в ответ на взрывы американских посольств в августе 1998 года последовала безадресная стрельба ракетами — до выявле-ния конкретных преступников и их местонахождения, — это подоз-рительно напомнило реакции первобытного человека: при исчезно-вении сородича считается несомненным, что виновно соседнее пле-мя и требуется в ответ убить кого-нибудь из его представителей [Першиц А.И. и др., 1994]. Инстинкт овладения пространством ока-зался сильнее рациональных доводов и при решении о расширении НАТО на восток, хотя до 80% научных аналитиков США предупре-ждали о его экономической и политической контрпродуктивности.
Кульминацией процесса в 90-х годах стало нападение на Юго-славию (март 1999 г.). Даже удивительно, какой плоской моделью руководствовались западные политики при подходе к сложнейшему конфликту, как мало знали о регионе люди, принимавшие решение о начале военных действий. (Из ученых-гуманитариев по-настоящему были востребованы только правоведы, получившие задание юриди-чески обосновать вторжение, но так и не сумевшие вразумительно это сделать).
Правило психодиагностики: если в какой-то из значимых те-матических областей интеллектуальный уровень рассуждений субъ-екта заметно снижается, за этим следует искать скрытый патогенный фактор [Обуховский К., 1972]. В нашем случае снижение когнитив-ной сложности отчетливо прослеживается не только в политических действиях, но также в приемах идеологической и пропагандистской рационализации.
По данным американских психологов [Kris E., Leites N., 1953], даже во время Второй мировой войны одномерные смысловые кон-структы, связанные с безусловной демонизацией противника, систе-матически использовались только советской и отчасти немецкой пропагандой, тогда как западные союзники строили апелляции в прагматическом ключе. В 1939 году У. Черчилль, бывший тогда во-енным министром, подвергся публичным упрекам только за то, что позволил себе назвать нацистов «гуннами».
Дело не столько в том, что уровень пропагандистской аргу-ментации опустился до манихейского уровня, сколько в том, что он оказался приемлемым для общественного сознания. Удовлетворяясь односторонней информацией и прямолинейной агитацией, люди не искали альтернативных источников и не задавали себе самых оче-видных вопросов. Например, почему следует столь бескомпромисс-но защищать интересы косовских албанцев, но не кипрских греков, выселенных из своих домов в результате внешней военной интер-венции, не сербских беженцев, насильственно вытесненных из со-предельных стран, и не курдов, подавление прав которых в Турции превосходило по жестокости репрессии против косоваров? Или: как бы действовал на месте С. Милошевича демократический президент, если бы в страну проникли сотни тысяч нелегальных иммигрантов, стали бы вооружаться, убивать и изгонять коренных жителей и тре-бовать отделения части территории?
Задумавшись над подобными вопросами, непредвзятый на-блюдатель убедился бы, что спасение албанцев — не более чем пред-лог, и сербы выбраны в качестве объекта агрессии просто потому, что были сочтены достаточно слабыми и «чужими». А средневеко-вая («домакиавеллиевская») аргументация, связывающая военную агрессию исключительно с моральными резонами, — самообман, убожество которого и составляет самый опасный аспект ситуации. Коль скоро масса американских и европейских граждан (выделен-ные слова в норме абсолютно не сочетаемы) так легко поддалась гипнозу бого-дьявольских образов, приходится предположить, что люди были «обманываться рады». Т.е. общество бессознательно ожидало и жаждало врага, которого ему и преподнесли на блюдечке.
В 1991 году подготовка одобренной ООН операции по осво-бождению захваченного Кувейта вызвала в Европе волну антивоен-ных демонстраций. А в 1999 году неспровоцированная агрессия против суверенного государства без санкции гражданских междуна-родных организаций по большей части сопровождалась активным или пассивным одобрением. Это очень тревожный симптом, свиде-тельствующий о том, что за прошедшие 8 лет созревшее прежде чувство потенциальной опасности и ответственности вытеснялось до боли знакомым ощущением всемогущества и безнаказанности. И что выработанные западной духовной культурой терпимость, спо-собность к пониманию оппонента и вкус к компромиссу не выдер-жали испытания глубоко скрытыми и удивительно легко рационали-зуемыми импульсами агрессии.
На этом фоне не выглядят случайными и ряд других событий и процессов в последующие годы. В их числе то, что наметившееся было снижение военных расходов США сменилось в конце 90-х го-дов обратной тенденцией.
В наших статьях, опубликованных по следам югославских со-бытий, и в первом издании этой книги (июль 2001 года) говорилось, что рассуждения журналистов и политологов об экономических вы-годах войны и далеко идущих планах НАТО сильно смахивают на попытки рационализовать действия, побуждаемые, прежде всего, иррациональными мотивами, и «понять умом» народы и политиче-ские элиты, объятые эйфорическим ощущением всемогущества. Что очередной успех относительно «малой кровью», вероятнее всего, толкнет политических и военных лидеров НАТО на новые авантю-ры, на поиск новых побед и новых достаточно слабых врагов. И что за этим будут стоять не продуманные стратегии, а вышедший из-под сознательного контроля угар экстенсивного роста. Наконец, что, по «классическому» сценарию, военная машина НАТО должна рано или поздно столкнуться с адекватным противодействием или внут-ренне расколоться на конфликтующие блоки и рухнуть, погребя под собой европейскую (а при нынешнем потенциале военных техноло-гий, едва ли не всю планетарную) цивилизацию.
Позже я ознакомился с книгой американского историка С. Маттерн [Mattern S., 1999], в которой проводятся недвусмысленные параллели между настроениями современных американцев и граж-дан Римской империи на взлете ее могущества. Исследовательница выявила отчетливые признаки предкризисного синдрома в поведе-нии римлян: потребность военных успехов сделалась самодовлею-щей, заслонив экономическую, геополитическую и прочую целесо-образность. Этот невроз навязчивых состояний стал далекой пред-посылкой, а затем и преддверьем цивилизационной катастрофы (см. также [Васильев В.С., 2003]).
По тому, как складываются события, приходится с болью в сердце констатировать пренеприятное обстоятельство, и эта конста-тация только конкретизирует выводы разделов 1.2 и 2.6. Развиваю-щийся на наших глазах политический терроризм — бич современного общества — приобретает такое же драматически воспитательное значение, какое в ХХ веке имела атомная бомба, а в прежние эпохи — огнестрельное, стальное, бронзовое, дистанционное (охотничий лук) оружие и прочие шедевры человеческой изобретательности. Во вся-ком случае, зимой 2002/2003 года, когда США готовили войну в Ираке, массовая оппозиция ей в Западной Европе, да и в Америке, была несравненно интенсивнее, чем в 1999 году. Я не вижу более убедительного объяснения причин этого обстоятельства, чем уси-лившийся страх перед террористическим возмездием.
Комментировать быстро текущую политическую ситуацию уместнее в газетной статье, чем в книге. Отметим только, что, как показал опыт последних полутора десятилетий, даже с учетом значительных культурных подвижек, общественное сознание в странах Запада остается, совсем по Ф. Ницше, «человеческим, слишком человеческим». Оно трудно выдерживает испытание успехом, поддается иррациональной эйфории, испытывая ту же бессознательную тоску по драматическим событиям и острым эмоциональным переживаниям, какая была характерна для поколения belle epoque в преддверье Первой мировой войны (см. подраздел 2.8.2). Культура все еще не выработала достаточно эффективных внутренних противовесов, которые могли бы заменить соразмерное сопротивление геополитической среды, а следовательно, человечество пока не доросло до бесполюсной самоорганизации мирового сообщества.
Одним из важнейших параметров антропогенного кризиса яв-ляется его глубина. Чем больше объем ресурсов для экстенсивного роста и чем, следовательно, дольше не поступает отрицательная об-ратная связь от среды, тем прочнее выработанные стереотипы дея-тельности и меньше шансов на успешное разрешение кризиса [Люри Д.И., 1994]. В итоге может окончательно обнажиться синдром Homo prae-crisimos («хлеба и зрелищ»), который не раз в истории предва-рял крушение процветающих цивилизаций.
Повторим, драматизм состоит не только в умножении челове-ческих жертв. Растущие «знания массового поражения» (Б. Джой), освобождаясь от контроля государственных и прочих формальных органов, либо будут компенсированы революцией в сферах гумани-тарной культуры и психологии, либо приведут к такому снижению устойчивости глобальной цивилизации, при котором сползание к пропасти станет необратимым.

Но вернемся к опыту «оптимистических трагедий». В период катастрофы срабатывает закон поляризации, о котором рассказано в разделе 2.1. Напомню, одни реагируют самоубийствами, умствен-ными расстройствами, ожесточением и социально-нравственными патологиями; другие — напряжением творческих сил и «альтруисти-ческим перевоплощением». В тех случаях, когда позитивно акцен-туированной части населения удается сыграть решающую роль, об-щество выходит из горнила преображенным.
Сравнивая состояния культуры до и после антропогенных кри-зисов, мы замечаем, что успешное преодоление кризиса каждый раз обеспечивалось комплексом сопряженных изменений по всем выде-ленным ранее параметрам.
» Возрастала удельная продуктивность технологий — объем полезного продукта на единицу вещественных и энергети-ческих затрат. Это типичный признак перехода от экстен-сивного к интенсивному развитию: при монотонном увели-чении массы потребляемых ресурсов эффективность их ис-пользования снижается [Люри Д.И., 1994], а более совер-шенные технологии обеспечивают «рост КПД обществен-ного производства или, что то же самое, уменьшение при-веденных энергозатрат на единицу общественного продук-та» [Голубев В.С., Шаповалова Н.С., 1995, с.69].
» Расширялась групповая идентификация, усложнялись орга-низационные связи, росла внутренняя диверсификация об-щества. Как внутреннее разнообразие влияет на удельную эффективность производства, мы обсуждали в Очерке I, ссылаясь на работу выдающегося экономиста и социолога Ф. Хайека [1992]. В настоящем очерке (разделы 2.5 и 2.6) отмечена зависимость от этого параметра экологической и геополитической устойчивости общества. Все это частные выражения общесистемного закона Эшби, который под-робнее анализируется в Очерке III.
» Увеличивалась информационная емкость мышления — ког-нитивная сложность, охват отражаемых зависимостей и т.д. Обсуждению опосредованной связи этих интеллектуальных качеств со сложностью технологий и социальных отноше-ний посвящены разделы 2.4 — 2.6.
» Совершенствовались приемы межгруппового и внутри-группового компромисса — система культурных ценностей, мораль, право, методы социальной эксплуатации, цели и формы ведения войны; в итоге политические задачи, как и хозяйственные, могли решаться ценой относительно мень-ших разрушений.
» Тем самым складывались условия для нового роста населе-ния, а также социальных потребностей и притязаний, и… начиналась дорога к следующему эволюционному кризису.
* * *
Авторы книги [Арманд А.Д. и др., 1999] убеждены в большей эффективности послекризисных состояний системы по сравнению с докризисными состояниями, «хотя критерии этой эффективности еще предстоит сформулировать» (с. 49). Думаю, мы уже готовы к тому, чтобы указать такие сравнительные критерии, используя кате-гориальный аппарат теории систем и синергетики.

2.8. Общий знаменатель эволюционных векторов. Синергетиче-ская модель культуры


Прогрессивным считается такой путь развития сис-темы, на котором она со временем все более удаляется от равновесия с окружающей средой.
В.С. Голубев


Только в механическом, то есть лишенном телеоло-гии мире может возникнуть свободное нравственное су-щество, «личность».
Н. Гартман

2.8.1. Устойчивое неравновесие, «удаление от естества» и провоцирование неустойчивостей

Охота и собирательство — «естественные» формы человеческой деятельности, а то, что про-изошло за последние тысячелетия, в основе своей «неестественно». Нет ничего «естественного» в государстве, цивилизации или экономическом росте.
Д. Кристиан

Сообщества, вышедшие за порог перво-бытности, предстают… как некоторая анома-лия, как случаи, когда неспособность достичь равновесного состояния на первобытном эво-люционном уровне привела не к вымиранию, а к болезненному переходу на более «высокий» эволюционный (энергетический) уровень и к попыткам (далеко не всегда успешным) достиг-нуть равновесия уже на этом уровне.
А.В. Коротаев

Пытаясь привести пять выделенных векторов исторической эволюции к общему знаменателю, мы обнаруживаем обстоятельство довольно неожиданное с точки зрения расхожих экологических сен-тенций. Стержневая тенденция изменений, пронизывающая историю и предысторию общества, состояла в последовательных переходах от более естественных к менее естественным состояниям.
Особенно выражен данный парадокс на переломных этапах: конструктивное преодоление каждого из антропогенных кризисов в социоприродных отношениях обеспечивалось не возвращением че-ловека к природе, а, напротив, очередным удалением общества вме-сте с природной средой от естественного (дикого) состояния. Это касается типов хозяйствования (охота и собирательство естественнее скотоводства и земледелия, сельское хозяйство естественнее про-мышленности, промышленное производство естественнее информа-ционного), степени инструментальной и когнитивной опосредован-ности действий, удельного веса искусственных, субъектно-волевых регуляторов социоприродной системы, соотношения сокращающе-гося биологического разнообразия и возрастающего культурного разнообразия и т.д.
Примечательна, в частности, динамика демографических ко-лебаний. Антропогенные кризисы почти всегда были так или иначе связаны с ростом населения, которое, как мы видели, опережало рост внутреннего разнообразия социальных систем. Вместе с тем успешное («прогрессивное») преодоление кризиса, расширив и уг-лубив экологическую нишу человека, обеспечивало новый демогра-фический рост. Это фиксируется как на региональном, так и на гло-бальном уровнях анализа.

Позволим себе мысленный эксперимент, а для этого вообразим неверо-ятное. Если бы 15 — 20 тысяч лет назад на Земле объявился аналитик, оснащен-ный знанием глобальной экологии, географии и математики, он бы убедительно доказал, что наша планета не способна прокормить больше 5 млн. человек. Чис-ло получается делением общей территории суши, не покрытой ледниками (не-много более 100 млн. кв. км.), на 20 кв. км. — территорию, необходимую в сред-нем для прокорма одного охотника. Достоверность расчета подтвердил бы ре-альный ход событий: приблизительно такая численность населения планеты (см. раздел 2.7) составила максимум, при котором и произошел верхнепалеоли-тический кризис, один из самых тяжелых в истории человечества.
Выходит, «палеолитический эколог» (простой расчет за которого автору помог провести географ В.В. Клименко) в профессиональном отношении был совершенно прав. Взирая с высоты последующих тысячелетий, мы найдем у не-го только одну, почти «философскую» ошибку: профессионал не учел творче-ский характер развития, и потому дальнейшая история дезавуировала математи-чески безупречный вывод.
А именно, расчет строился на молчаливом убеждении в незыблемости знакомых аналитику технологий, социальных структур и психологических ус-тановок. Он не мог представить себе людей, вооруженных серпом, плугом, тем более станком или компьютером, и не имел данных для соответствующих оце-нок, но поторопился абсолютизировать актуально достоверный результат. Тот факт, что земледелие обеспечило рост населения на тех же площадях в десятки, а затем в сотни и в тысячи раз, стал бы для него абсолютной неожиданностью.
В последующем наш бессмертный эколог еще неоднократно попадал бы впросак с экстраполяционными расчетами, актуально корректными, но недо-оценивающими творческий фактор: и в раннюю железную эпоху, и в эпоху за-тяжного кризиса сельскохозяйственной цивилизации (см. раздел 2.7). Добавлю, что этот персонаж остается плодом нашего воображения вплоть до Нового вре-мени. В конце XVIII века он воплотился в крупной фигуре Т. Мальтуса, кото-рому были недоступны известные теперь исторические сведения, а потом в его последователях, которые эти сведения просто игнорируют…

Обнаружив, что до сих пор исторический процесс был направ-лен от более естественных к менее естественным состояниям социо-природной системы и что этому соответствовал механизм «прогрес-сивного» разрешения антропогенных кризисов, нельзя не задаться вопросом о причинах столь удивительного обстоятельства. Легче всего предположить наличие изначальной программы или цели раз-вития, и это соблазнительное допущение (хотя и не всегда экспли-цированное) составляет самый уязвимый пункт классических кон-цепций прогресса. Но, как отмечалось во вводном очерке, современ-ные общенаучные подходы избавляют от необходимости телеологи-ческих допущений при объяснении векторных процессов.
Коль скоро я ранее признался, что логика нашего изложения в некотором отношении обратна логике исследования, открою еще один секрет. Как гипотеза техно-гуманитарного баланса предшест-вовала сравнительным расчетам социального насилия, так сама ги-потеза и вообще концепция эволюционных кризисов подсказана си-нергетической моделью.
В синергетическом определении общество есть неравновесная система особого типа, устойчивость которой обеспечивается ис-кусственным опосредованием внешних (с природной средой) и внут-ренних отношений, а культура — весь комплекс опосредствующих механизмов: орудия и прочие материальные продукты, языки, ми-фологии, мораль, право и т.д. Будучи совокупным антиэнтропий-ным механизмом, культура должна изменяться в соответствии с по-требностями неравновесной системы. Как известно, сохранение по-следней обеспечивается постоянной работой, противопоставленной уравновешивающему давлению среды, а такая работа оплачивается ускоренным ростом энтропии других систем — источников свобод-ной энергии и вещества.
Если позволяют условия, система стремится к экстенсивному развитию, наращивая нагрузку на среду и истощая ее ресурсы, при-чем «агрессивный характер диссипативных структур тем резче про-является, чем обильнее, доступнее источники питающей их энергии» [Арманд А.Д. и др., 1999, с.181]. Поскольку же с увеличением объе-мов ресурсопользования его удельная эффективность снижается, то рано или поздно линейное усиление антиэнтропийной работы и ее результатов оборачивается своей противоположностью — опасно-стью катастрофического разрушения среды вместе с самой систе-мой.
Таким образом, механизмы, эффективно функционировавшие на прежнем этапе жизнедеятельности, на новом этапе становятся дисфункциональными. Одним из характерных примеров может слу-жить филогенез интеллекта. Формируясь изначально как инстру-мент агрессии (разрушения окружающих неравновесных систем — источников свободной энергии для антиэнтропийной работы орга-низма), он на определенном этапе сделался смертельно опасным для своего носителя; нейтрализация опасности была обеспечена, как мы видели, качественно новыми, неизвестными природе средствами ре-гуляции.
Анализируя кризисные явления (раздел 2.6), мы выделили три возможных результата: разрушение неравновесной системы (катаст-рофа), смена среды обитания и смена шаблонов жизнедеятельности. Для эволюционных — эндо-экзогенных — кризисов третий вариант, в общем случае, связан с совершенствованием антиэнтропийных ме-ханизмов, обеспечивающих бoльшую удельную продуктивность (объем полезного результата на единицу разрушений среды). Как правило, это достигается усложнением организации и ростом «ин-теллектуальности» и становится возможным в том случае, если к моменту обострения накоплено и сохранено достаточное количество неструктурированного — «избыточного» — внутреннего разнообра-зия. Вернувшись к этому вопросу в Очерке III, мы убедимся, что за-фиксированные здесь зависимости охватывают широкий круг явле-ний далеко за пределами социальной истории.
На языке синергетики сценарии разрешения кризиса называ-ются аттракторами и в ряде случаев могут быть описаны как ква-зицелевые состояния, т.е. аналоги тактической цели.
Саморазрушение — простой аттрактор — редко становится целью интеллектуальной системы, хотя и такие случаи не исключе-ны. Они имеют место и в социальной жизни (альтруистические или анемические самоубийства, как индивидуальные, так и коллектив-ные), и в природе (скажем, уже упоминавшийся «феномен леммин-гов»), и в технических устройствах (например, боевые самонаводя-щиеся ракеты и т.д.).
Более характерные цели — миграция в новую среду с еще не исчерпанными ресурсами, или адаптация к изменившимся условиям без качественного развития системы. Последнее, однако, возможно при кризисах экзогенных, т.е. вызванных в основном спонтанными внешними событиями. В истории биологических видов и первобыт-ных племен изредка наблюдаются даже случаи «адаптивного регрес-са» — когда спасительными оказываются упрощение и относительная примитивизация.
Для нашей темы наибольший интерес представляют сценарии со странным аттрактором — те случаи, когда устойчивость, обес-печенная новыми механизмами жизнедеятельности, достигается на более высоком уровне неравновесия со средой, т.е. случаи сохране-ния через развитие. Этот вариант реализуется в меньшинстве случа-ев, но частичные временные успехи при решении актуальных задач самосохранения (напомню, «успех» по латыни — progressus) ретро-спективно выстраиваются в последовательную тенденцию «удале-ния от естества».
Добавим, что с исчерпанием резервов для крупномасштабной миграции социумов «прогрессивный» путь разрешения кризиса ста-новится решающим. Все более выпукло обозначается дилемма край-них сценариев ответа на кризис: упрощение, разрушение, прибли-жение к равновесию — или усложнение, достраивание, еще большее удаление от равновесия.
Обращение к синергетике помогает сформулировать критерии возрастающей эффективности «послекризисных систем», которые вне этой модели четко не отслеживаются, хотя (см. раздел 2.7) ин-туитивно угадываются исследователями эволюции.
Сама по себе категория устойчивости здесь мало что решает, поскольку примитивные системы, как правило, устойчивее сложных, в чем легче всего убедиться, просто сравнив длительность сущест-вования различных биологических видов или различных типов со-циальной организации. Единая же шкала эффективности антиэнтро-пийных механизмов (безотносительно к конкретной системе и кон-кретной обстановке) может выстраиваться по уровню неравновесия со средой, на котором удается стабилизировать состояние системы. Общество, успешно преодолевшее эволюционный кризис, достигает устойчивости на более высоком уровне неравновесия; в этом кон-центрируется весь комплекс относительных преимуществ и, соот-ветственно, недостатков «послекризисной» культуры по сравнению с «докризисной».
Как отмечал И. Пригожин [1985], равновесие слепо, а нерав-новесие становится «зрячим». Неравновесное состояние дает систе-ме «зрение», которое помогает избегать уравновешивания со средой. Чем выше уровень устойчивого неравновесия, тем отчетливее выра-жены качества субъектности и субъективности, а «удаление от есте-ства» — это возрастающая роль человеческой воли, идеальных обра-зов, мыслей и планов в совокупной детерминации мировых процес-сов.
Оглядываясь в прошлое, можно проследить, как последова-тельно возрастал удельный вес событий, происходящих в субъек-тивном («виртуальном») мире, по отношению к событиям в мире физическом («масс-энергетическом»). Художественные образы, ре-лигиозные и философские учения, научные открытия и бред полубе-зумных фанатиков оказывали все более значительное влияние на ход материальных процессов, превосходя по масштабу последствий (ко-торые определимы даже по энергетическим показателям) землетря-сения, цунами, падения метеоритов и прочие природные катаклиз-мы. Эта результирующая общеисторическая тенденция — парафраз того, что Э. Леруа, П. Тейяр де Шарден и В.И. Вернадский назвали становлением ноосферы, а здесь обозначено как удаление от естест-ва…
Обратим внимание на ряд решающих отличий социально-синергетической модели от идеологических, позитивистских и функционалистских концепций развития.
Во-первых, прогресс — не цель и не путь к конечной цели, а средство сохранения неравновесной системы в фазах неустойчиво-сти. «Апостериорно» отслеживаемая векторность развития не явля-ется следствием заложенных программ или врожденных человеку стремлений: это последовательность вынужденных преобразований, каждое из которых, способствуя решению актуальных жизненных проблем, рождает множество новых, еще более сложных проблем.
Во-вторых, это процесс, хотя и кумулятивный, но не аддитив-ный: социологи, полагающие, что «макроэволюция есть сумма мик-роэволюций», недооценивают нелинейный характер макроэволюци-онных изменений, опосредованных драматическими противоречия-ми и кризисами.
В-третьих, хотя социальная эволюция отчасти является адап-тивным процессом, суть дела не в том, что общество адаптируется к окружающей среде, а в том, что оно последовательно адаптирует внешнюю природу к своим возрастающим потребностям, а также пе-рестраивает внутреннюю природу человека в соответствии с его возрастающими возможностями и последствиями преобразующей деятельности.
В-четвертых, хотя сугубо внешние и внутренние факторы влияют на ход эволюционного процесса, решающую роль в его на-правлении играют спровоцированные неустойчивости — последствия собственной дезадаптивной деятельности общества. Во многих слу-чаях там, где некоторые исследователи усматривали результаты природных катаклизмов или внутренне не обусловленные всплески энергии, синергетическая модель помогает увидеть разбалансировки в системе культуры, предкризисные процессы или, наоборот, ответы культуры на антропогенные кризисы. В частности, собранный нами фактический материал подтверждает наличие причинной связи между демографическими и технологическими процессами, о которой, несколько примитивизируя Дж.М. Кейнса [1922], пишут многие социологи, однако заставляет переставить акценты. Не демографический рост «толкал» технологические развитие (ср. [Boserup E., 1965], [Клягин Н.В., 1999], [Ганжа А.Г., 2000]), а напро-тив, новые технологии создавали предпосылки для роста населения. Это одна из форм экологической агрессии, свойственной живому веществу: при благоприятных условиях популяция, численно увеличиваясь, захватывает жизненной пространство.
Наконец, в-пятых, провоцирование неустойчивостей — не слу-чайный сбой в нормальной жизнедеятельности общества, а имма-нентное свойство поведения. Синергетика, высвечивающая в любом предмете спонтанную активность, альтернативна гомеостатическим моделям, в том числе их модернизированной версии, построенной на принципе «максимизации потребления». Чем выше уровень устой-чивого неравновесия (и, соответственно, чем более явно выражено качество субъектности), тем сильнее утомляемость от однообра-зия. У человека как самой неравновесной из известных нам устойчи-вых систем тяга к «бескорыстному» уклонению от устойчивых со-стояний отчетливо представлена потребностно-мотивационными и эмоциональными особенностями психики.
Поскольку этот аспект имеет прямое отношение к прогнозиро-ванию и предупреждению кризисогенных действий, рассмотрим его подробнее.

2.8.2. Синергетический и психологический аспекты социаль-ного конфликта, или: почему так трудно избавиться от войн?

Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья…
А.С. Пушкин

Долгий мир зверит человека.
Ф.М. Достоевский

Все зло в мире происходит от скуки.
Ф. Верфель

Наши самые крупные конфликты имеют до смешного мелкие мотивы и причины.
М. Монтень

Человечество не потому… постоянно гото-во к борьбе, что разделено на партии, враждебно противостоящие друг другу; оно структурировано именно таким образом потому, что это представ-ляет раздражающую ситуацию, необходимую для разрядки социальной агрессии.
К. Лоренц

То, что активность, обычно направленная на решение пред-метных задач, имеет для организма самостоятельное жизненное зна-чение, было обнаружено сравнительно недавно [Hunt Mc.V.J., 1971], [Симонов П.В., 1975]. Это открытие заставило решительно пере-смотреть гомеостатические подходы, доминировавшие прежде в биологии, физиологии, психологии и социальных науках.
Специальными наблюдениями и экспериментами выявлен особый тип потребностей и мотивов, которые названы функциональ-ными. Это надситуативные и несводимые к предметным потребно-стям стремления к активности как таковой. Они образуют основу мотивационной сферы, обычно не осознаются и развиваются в про-цессе фило- и онтогенеза вместе со всей психической системой, со-ставляя антипод стабилизирующих потребностей.
Так, стабилизирующая потребность организма в самосохране-нии дополняется потребностью в физическом движении; потреб-ность определенности образа — потребностью впечатлений; потреб-ность оптимизации самооценки — потребностью общения. Грубо го-воря, человек желает безопасности, физического, психического и социального покоя и, вместе с тем, длительный покой душевно утомляет его, усиливает внутреннее напряжение, тягу к острым впе-чатлениям и эмоциям. Пушкинские строки: «Есть упоение в бою, / У бездны мрачной на краю» [Пушкин А.С., 1954, с.357] — не гипербо-ла. Подобные признания изобилуют в художественной литературе и согласуются с данными психологов.
Логично предположить, что и закон возвышения потребно-стей, краса и бич человеческого существования, производен от ис-конного мотивационного противоречия, которое выражено эмоцио-нальной амбивалентностью. «Отрицательные» эмоции составляют необходимую предпосылку эмоций «положительных» , так что «у человека существуют неосознаваемые влечения к получению… от-рицательных эмоций… и эти влечения в трансформированном виде широко проявляются в человеческом поведении» [Файвишевский В.А., 1978, с.433].
Данные современной психологии и физиологии не оставляют сомнения в том, что живому существу необходимо периодически испытывать все те эмоции, способность к которым заложена в структуре организма. При длительном отсутствии какого-либо пе-реживания усиливается субъективный дискомфорт, побуждающий к поиску соответствующих раздражителей и к провоцированию под-ходящих ситуаций.
Сказанное в полной мере относится и к человеку с его бога-тейшей эмоциональной палитрой. Обратившись к красивой формуле классика: «Человек рожден для счастья, как птица для полета», — приходится основательно ее подпортить. При огромном многообра-зии индивидуальных вариаций, человек «рожден» и для радости, и для печали, и для страха, и для злости… Отчасти (но только отчас-ти!) нас спасает противоестественная лабильность психического ап-парата, обеспечивающая несравненно бoльшую, чем у высших жи-вотных, способность к компенсаторным переживаниям — посредст-вом воображения, коммуникации, ритуала, творческой игры значе-ниями и образами.
К концу 70-х годов удалось в основном раскрыть нейрофизио-логические механизмы влечения к таким психическим состояниям, которых, как прежде было принято считать, нормальный субъект из-бегает. Обнаружены комплексы нейронов, которые ответственны за эмоции ярости, страха и т.д. и которые (как и все прочие нейроны) нуждаются в периодическом возбуждении. При длительной депри-вации порог их возбудимости снижается, и поведенчески это прояв-ляется в бессознательном провоцировании стрессовых ситуаций [Файвишевский В.А., 1978, 1980], [Лоренц К., 1994].

Как снижение порога возбудимости определенных нейронов выражается в поведении, К. Лоренц демонстрировал на примере обостряющегося полового инстинкта голубя в клетке. Сначала самец реагирует только на самок своей по-роды, игнорируя остальных. После нескольких дней отсутствия адекватной партнерши он начинает ухаживать за самкой другой породы; еще через не-сколько дней исполняет свои поклоны и воркованье перед чучелом голубя, по-том — перед смотанной в узел тряпкой, а через несколько недель одиночества токует даже на пустой угол клетки.
Другой эксперимент демонстрирует более неожиданное обстоятельство: у высших животных поисковая активность, не обусловленное предметными ну-ждами стремление к опасности актуализуется даже при идеальных объективных условиях.
Колония крыс помещалась в камеру с многочисленными отсеками — «комнатами», в которых имелись предметы для удовлетворения всех вообрази-мых предметных потребностей: еда, питье, половые партнеры и т.д. Была пре-дусмотрена даже комната для развлечений с лесенками, манежами, беличьими колесами, педалями, вызывающими технические эффекты. В одной из стен ка-меры находилась дверь, ведущая в неисследованное пространство, и именно от-ношение животных к этой двери интересовало ученых.
Отдельные особи стали проявлять к ней нарастающее внимание вскоре после того, как комфортабельная камера была полностью освоена. Это не было похоже на праздное любопытство. Участившийся пульс, усиленное мочеиспус-кание, вздыбленная шерсть, хаотические передвижения вперед-назад явственно свидетельствовали о сильном стрессе, испытываемом каждой из «заинтригован-ных» крыс с приближением к загадочному объекту и особенно — при первых попытках проникнуть за дверь. Налицо был тот самый «бескорыстный риск», который демонстрируют млекопитающие и птицы и который имеет долгосроч-ное приспособительное значение для популяции, но конкретным особям может стоить жизни [Ротенберг В.С., Аршавский В.В., 1984].
Главное здесь — не сам факт индивидуального риска (нечто внешне по-хожее происходит и в муравейнике), но строго регистрируемые симптомы пе-реживания, мотивационного конфликта, свидетельствующего о сложности по-требностной иерархии высших животных и наличии надситуативного мотива.

В свете зоопсихологических наблюдений такого рода совсем ущербными выглядят «телерациональные» схемы человеческого по-ведения, трактующие мотивацию индивидов, групп и обществ через механизм «снятия напряжения» (tension-reduction theories) или ре-шения утилитарных задач (Homo oeconomicus), сводящие причины политических событий к хозяйственным факторам («политика есть концентрированное выражение экономики»). Модели, игнорирую-щие фундаментальную непрагматичность человеческой мотива-ции, часто математически стройны и красивы. Но, как правило, они оказываются прогностически бесплодными и, что еще важнее, не-продуктивными в рекомендательном плане.
Хрестоматийный пример — не оправдавшиеся надежды на то, что войну удастся искоренить, ликвидировав монархический строй (И. Кант), частную собственность (Ж.Ж. Руссо, К. Маркс) или боль-шие города (П. Кропоткин). Опыт ХХ века подтвердил, скорее, про-гнозы философов и психологов, указавших на функциональную по-доплеку военных конфликтов (Гегель, Ф. Ницше, З. Фрейд, К. Ло-ренц).
Серьезные основания для сомнения в достоверности «пред-метных» концепций войны содержат также новые данные истории, археологии и этнографии [Clastres P., 1971], [Першиц А.И. и др., 1994]. Прежде всего, они не оставляют сомнения в том, что военные конфликты сопутствовали человечеству с незапамятных времен.
Еще в начале 70-х годов выдающийся психолог и философ Э. Фромм [1994] доказывал, что феномен войны восходит к образова-нию первых городов-государств с характерным для них разделением на социальные классы (рабовладением). В том же уверяли нас пре-подаватели марксистско-ленинской философии: причина войны — классовая эксплуатация. Сегодня уже ясно, что свирепые вооружен-ные столкновения между племенами систематически происходили задолго до возникновения городов, монархов и частных собственни-ков. И, как уже отмечалось в разделе 2.3, чем более примитивны и сходны между собой соприкасающиеся культуры, тем меньше дета-лей достаточно для возбуждения взаимной ненависти.
При этом грабеж и даже оккупация жилищ истребленных или успевших бежать врагов отвергается системой анимистического мышления (чужие предметы способны мстить за своих хозяев), ко-торая требует уничтожения захваченного имущества и допускает единственный трофей — отрезанные вражьи головы или скальпы. Интенсификация же боевых действий происходит как в голодные годы, так и в периоды удачной охоты и обильной добычи. В первом случае, вероятно, преобладают предметные мотивы — борьба за охотничьи угодья, — а во втором — сугубо функциональные: энергия требует выхода, хочется напряжений, приключений и подвигов.
Еще более парадоксальные (с точки зрения твердокаменного материалиста) результаты получаются при сопоставлении частоты силовых конфликтов в различных эколого-географических зонах. Так, этнограф А.А. Казанков [2002], проанализировав впечатляю-щий массив данных по африканскому, австралийскому и североаме-риканскому континентам, выявил отчетливую положительную связь между экологической продуктивностью среды и интенсивностью межплеменной агрессии. В природно изобильных регионах племена проявляют бoльшую склонность к взаимной агрессии, чем в суровых условиях полупустыни.
Автор подчеркивает, что такая связь обнаружена только у пер-вобытных людей, но в экономически более развитых сообществах она не прослеживается: например, уже скотоводы полупустыни, в отличие от охотников-собирателей, по уровню межобщинной агрес-сии не уступают жителям экологически продуктивных областей. Он объясняет это возросшей сложностью, опосредованностью причин-ных факторов и, соответственно, меньшей зависимостью от эколо-гических условий аграрных и индустриальных обществ по сравне-нию с палеолитическими.
Приведенные факты трудно уложить в концепции, сводящие причину военных конфликтов к «предметным» — прежде всего, эко-номическим факторам. По всей видимости, задачи, связанные с при-своением чужой собственности, которые после неолита выдвину-лись на передний план, в действительности как бы напластовыва-лись на исторически исходные, функциональные мотивации войны. Впрочем, мы обнаруживаем это и по современным наблюдениям (см. раздел 2.7), и по описаниям историков.
Упоминавшаяся в предыдущем разделе В. Маттерн отмечает, что для римлян «международные отношения были не столько разно-видностью сложной шахматной игры в борьбе за новые приобрете-ния, сколько грубой демонстрацией военного превосходства, агрес-сивных намерений и запугиванием противника. Они вели себя на международной арене подобно героям Гомера, гангстерам или бан-дитским группировкам, безопасность которых зависит от их готов-ности совершить насилие» [Mattern S., 1999, p. XII].
Известный французский исследователь средневековых войн Ф. Контамин [2001] классифицировал вооруженные конфликты по характерным причинам. Только последнюю из семи позиций зани-мают «войны экономические — ради добычи, овладения природными богатствами или с целью установления контроля над торговыми пу-тями и купеческими центрами» (с.323).
А вот показательная выдержка из статьи российского историка Е.Н. Черных [1988, с.265]. «Монгольские завоеватели, ведомые Чин-гисханом и Батыем, тащили бесконечное множество взятых в бою и утилитарно совершенно бесполезных трофеев. Они мешали быстро-му продвижению войска, и их бросали, чтобы пополнить свои бес-конечные богатства во вновь покоренных городах. Сокровища эти только в относительно малой доле достигали своей центрально-азиатской «метрополии». В конце XIV и в XV веках люди по Монго-лии кочевали по преимуществу все с тем же нехитрым скарбом, что и накануне мировых завоеваний».
Похожие соображения приводят исследователи Крестовых по-ходов, Конкисты и прочих масштабных военных авантюр. Все это наглядные свидетельства «самоценности движения»: процессы боя, захвата и грабежа с их спектром эмоциональных переживаний для субъекта оказываются привлекательнее, чем предметные результа-ты.
Приоритет процесса деятельности над ее предметной целью характерен для человеческой мотивации и в не столь драматическом контексте. Функциональные потребности опредмечиваются в стра-тегических и тактических задачах и тем самым рационализуются, а душевная гармония во многом зависит от согласования предметных и функциональных мотивов. Но всякое усилие требует сопротив-ляющейся среды (физической, информационной или социальной), и, что для нас здесь особенно важно, если оно ощущается как недоста-точное, возникает бессознательное стремление обострить конфликт.

Исследователи регулярно обнаруживают соответствующие явления и в больших, и в малых контактных группах, и даже в животных сообществах.
В аквариум, разделенный прозрачным стеклом на две просторные «квар-тиры», помещали по паре разнополых рыб. Семейная гармония сохранялась за счет того, что каждая особь вымещала здоровую злость на соседе своего пола: почти всегда самка нападала на самку, а самец на самца.
Далее ситуация развивалась до смешного человекоподобно. «Это звучит как шутка, но… мы часто замечали, что пограничное стекло начинает зарастать водорослями и становится менее прозрачным, только по тому, как самец начи-нает хамить своей супруге. Но стоило лишь протереть дочиста пограничное стекло — стенку между квартирами — как тотчас же начиналась яростная… ссора между соседями, «разряжающая атмосферу» в обеих семьях» [Лоренц К., 1994, с.61].
Психологи, занимающиеся терапией семейных конфликтов (у людей, ра-зумеется), заметили, что очень часто, вопреки рациональным объяснениям суп-ругов, периодические вспышки конфликтов бессознательно желаются и служат сохранению устойчивости семьи. В группах, надолго изолированных от осталь-ного общества, люди со временем испытывают психическое состояние, которое названо экспедиционным бешенством. Оно выражается тем, что каждая незна-чительная деталь в поведении ближайшего друга провоцирует слепую ярость и трудно контролируемую агрессию. При формировании долгосрочных экипажей психологи не только предупреждают о неизбежности таких симптомов, но и обучают специальным приемам для их предотвращения и преодоления [Божко А.Н., Городинская В.С., 1975].

Функционально обусловленные конфликты между людьми от-личаются от таковых же между животными тем, что требуют почти непременной рационализации в предметных задачах, непрощенных обидах и прочее. Скажем, с женой (мужем) ссорятся из-за ее (его) невнимательности или «занудства»; на войну отправляются, чтобы обогатиться, освободить Гроб Господень, распространить истинную веру, а заодно и власть короны, отмстить неразумным хазарам и т.д.
Конечно, конфликт между супругами может иметь вполне объективные основания, а в армию могут «забрить», на фронт от-править по принуждению. Но обсуждаемые здесь ситуации не менее типичны: многолетняя жизнь «на грани развода» иногда служит ус-ловием стабильности семьи, обострение сословного, этнического, конфессионального конфликта, или объявление войны между госу-дарствами сопровождается массовым энтузиазмом.
Упомянутые в разделе 2.7 картины августа 1914 года служат яркой иллюстрацией сказанного. Анализируя сложившуюся тогда историческую ситуацию в книге «Критика циничного разума», гол-ландский историк П. Слоттердейк указал на «массовый комплекс ка-тастрофофилии» (см. [Человек... 1997]). Конечно, каждый в вообра-жении своем видел не то грязное безмерное кровопролитие, которое вскоре наступило, а нечто быстротечное и упоительно победонос-ное. В моду вошли фразы типа: омоложение, обновление, самоут-верждение, очистительная ванна, выведение шлаков из организма, — и они также по-своему демонстрировали не столько заинтересован-ность в предметных результатах войны, сколько «функциональную» тягу к самому интригующему процессу.
Разумеется, каждая конкретная война обусловлена сложной совокупностью причин. Нехватка территории, половых партнеров, энергетических, пищевых ресурсов (в силу демографического роста или спонтанных экологических сдвигов) — все подобные мотивы в конкретных случаях способны играть решающую роль. Соотноше-ние предметных и функциональных факторов могло бы служить од-ним из оснований для классификации войн.
Но на протяжении тысячелетий сменялись хозяйственные ук-лады, рождались, растворялись и умирали этносы, государства, ре-лигии и цивилизации, а войны оставались неизменными спутниками человеческой истории. Вероятно, они отвечали каким-то глубинным социальным и психологическим потребностям, и без учета этого об-стоятельства невозможно корректно поставить задачу устранения войны как явления с политической арены.
Как подчеркивал К. Лоренц [1994], главная трудность в иско-ренении военных конфликтов определяется спонтанностью, внут-ренней обусловленностью инстинкта агрессии. «Если бы он был лишь реакцией на определенные внешние условия, что предполага-ют многие социологи и психологи, то положение человечества было бы не так опасно, как в действительности» (с.56).
Задачу еще более усложняет то, что функциональные потреб-ности, удовлетворяемые всплесками массового насилия, не ограни-чены сферой «негативной» мотивации. Война — это не только агрес-сия, злоба, ярость и страх. А. Рапопорту [1993, с.88] принадлежит тонкое психологическое наблюдение: «Не ненависть, а наоборот, альтруизм, готовность сотрудничать и т.п., возможно, играют важ-нейшую роль в приспособлении человека к войне, т.е. в сохранении института войны».
Действительно, армия — не толпа, поддавшаяся эмоциональ-ному импульсу. Взрослый вменяемый человек, отправляясь на фронт, не может не понимать, что, прежде всего, рискует собствен-ной жизнью. Матери и жены, провожающие близких, понимают это еще лучше. Поэтому здесь далеко не все можно объяснить актуали-зацией «инстинкта агрессии», равно как и соображениями «эконо-мического интереса».
Вместе с тем война, особенно на начальной стадии, способст-вует удовлетворению потребностей в аффилиации и солидарности, в самопожертвовании и в смысле жизни. Она помогает фрустрирован-ному человеку почувствовать себя востребованным, нужным (Роди-не, Королю, Богу, Нации, Партии), делает мир проще и понятнее, а эмоциональную жизнь — более яркой.
Без учета этих обстоятельств невозможно уяснить, почему массы будущих жертв часто демонстрируют в преддверии военных и революционных бурь энтузиазм «очистительного разрушения», от которого не всегда способны удержаться не только политики, но и художники, и философы, и бытописатели.
Учебники истории переполнены рассказами о войнах и кон-фликтах не потому, что люди постоянно убивали друг друга. Но в те годы, когда массового насилия не происходило, летописцы ставили прочерк, или лаконично сообщали: «Миру бысть», «Ничему не бысть».
Журналисты во всем мире знают, что «негативная» информа-ция привлекает больше внимания и выше ценится, чем «позитив-ная», а интереснее всего то, что связано с человеческими конфлик-тами. В 1996 году — последнем году «первой чеченской кампании» — в России от отравления некачественным алкоголем погибло в 100 раз больше людей, чем на войне. Сравнив же площадь газетных по-лос или объем эфирного времени, посвященных той и другой теме, мы получим, конечно, не строгое, но наглядное свидетельство того, насколько война «интереснее» (только ли журналистам?) прочих со-циальных трагедий…
Одна из самых наивных иллюзий массового сознания — будто люди воюют оттого, что они разные. Мы ранее отмечали, и будем возвращаться к тому, что на самом деле причинная связь противопо-ложна: и в природе [Лоренц К., 1994], и в обществе предпосылкой конфликта служит одинаковость субъектов — их потребностей, спо-собностей и т.д. В преддверии конфликта поверхностные различия драматизируются, гипертрофируются сознанием до противополож-ности. Так работает механизм рационализации агрессии, и чем сла-бее выражены объективные различия, тем интенсивнее взаимная «ненависть к двойнику». Психологами и писателями давно замече-но, что ближнего ненавидят сильнее, чем дальнего, а гражданские войны, вовлекающие соседей и близких родственников, протекают ожесточеннее, чем войны межгосударственные и межплеменные.
? ? ?
Таким образом, синергетическая модель высвечивает два фун-даментальных фактора, которые делали неизбежными социальные конфликты и периодическое обострение антропогенных кризисов и, в свою очередь, служили неизменным импульсом качественного развития.
Первым является исчерпаемость ресурсов для поддержания устойчиво неравновесных процессов, обусловливающая неизбеж-ную конкуренцию. В мире бесконечного однородного ресурса не происходило бы качественного развития, а если бы в нем каким-то чудесным образом сформировалось живое вещество, его развитие свелось бы к расширяющемуся воспроизводству примитивных са-модостаточных агрессоров.
Второй фактор — парадоксальное стремление устойчиво не-равновесных систем к неустойчивым состояниям. Так, геополитиче-ские и экологические кризисы, войны и катастрофы порождаются не только и часто не столько «материальными», сколько «духовными» потребностями людей: бескорыстной тягой к социальному самоут-верждению, самоподтверждению, самовыражению, самоотверже-нию, смыслу жизни, приключению и подвигу.
Мы далее убедимся, что сказанное, с определенными оговор-ками, справедливо и для прежних, «дочеловеческих» фаз Универ-сальной истории, и что синергетическая модель помогает объяснить факт долгосрочной направленности эволюции от более равновесных к менее равновесным состояниям. Что же касается собственно соци-альной истории, сам факт ее «противоестественной» ориентирован-ности настолько эмпирически бесспорен, что ретроградно настроен-ные теоретики вынуждены либо намеренно его игнорировать, либо объявить историю человечества (по меньшей мере, начиная с неоли-та) вселенской аномалией и «нарушением законов природы».
Так ли это? Правда ли, например, что «человеческая культура — единственный феномен во вселенной, который характеризуется нарастанием сложности» [Классен Х.Дж.М., 2000, с.7]? Тогда, мо-жет быть, прав и выдающийся астрофизик И.С. Шкловский [1985], много лет занимавшийся поисками признаков внеземного разума, а в конце жизни разочарованно заключивший, что развитие разума не-уклонно ведет любую цивилизацию к эволюционному тупику? Мы утверждаем, что подобные выводы представляют собой недоразуме-ние. И далее покажем, как оно рассеивается при взгляде на историю общества в универсальном контексте.