Russian
| English
"Куда идет мир? Каково будущее науки? Как "объять необъятное", получая образование - высшее, среднее, начальное? Как преодолеть "пропасть двух культур" - естественнонаучной и гуманитарной? Как создать и вырастить научную школу? Какова структура нашего познания? Как управлять риском? Можно ли с единой точки зрения взглянуть на проблемы математики и экономики, физики и психологии, компьютерных наук и географии, техники и философии?"

«ВСЕ МЫ» 
Зоя Журавлева

Опубликовано в: Разное

Памяти Михаила Лоскутова

Интеллигентное место

– Олег Табаков сколько? Семь копеек?

— А Нонны Мордюковой нет в профиль?

– “Туркменскую искру”, пожалуйста. Вчерашняя? Ах да, понедельник! Ну, все равно, мне завернуть.

Душно в киоске. И дверь открыта, а не продувает – нечем.

Солнце лениво течет по небу. Чистые арыки текут по земле, закрытой асфальтом. Троллейбус течет по асфаль­ту, и асфальт тоже не каменный, весь в дырочках от каблуков-гвоздиков. Течет мороженое.

– Тетя, перреводные карртинки покажи!

– Иди, мальчик, деньги на эскимо проел – иди…

– Дак я же бесплатно посмотррю!

– Бесплатно, мальчик, – у мамы.

Акации густо пахнут сиренью, карагач цветет зелеными шашлычками, бешено отрастает тутовник. Его каждый год стригут наголо, как овцу, а он опять отрастает. Для шелковичных червей, самых прожор­ливых червей на свете.

– “Наука и жизнь”, четвертый номер, не поступал?

– На глубине две сто? Чистый водород? Глупеешь ты в тресте!

– Поживем – увидим. “Правду”, будьте любезны.

Аэропорт близко. Будто весь город сорвался с места и летит, на ходу хватая газеты, разговаривая очень громко, – дорожные люди. Елене Захаровне нравится загадывать: что вон тот спросит, с рыжей папкой? Или вот этот, с сильными локтями, стриженый?

— “Строительную” будьте добры, и “Культуру”, если можно.

Вежливый народ возле книжек, каждый себя с чистой стороны показывает. Может, где хам, а тут – ангел, читает периодическую печать, если и выражается, то на « вы » .

Елена Захаровна раньше работала на автозаправке. Горячее место – заправка. Всем – спех. Голодный автобус тычется в колонку горячим носом. Такси опаздывает к поезду. Молоковоз простоквашу грозит довезти вместо молока. “Автобус, назад отдай! Без мыла лезет! Чья канистра? Следующий!" При бензине без крику никак. У кого бак течет, у кого – через крышку так и садит. Частник тебя за двести грамм автола с костями съест, потому что кровными платит. А этим все едино – грузовым, государственным…

– Лена Захаровна, ключевой принести? – кричит ей Парахат из “Газводы”.

“Газводы” всегда нарасхват. Полтинники, гривенники, медная медь нетерпеливо стучат по прилавку.

“Девушка, еще два!” Никто один стакан не берет. Напиваются впрок, до следующего ларька. Фыркают, как лошади, поводя ноздрями. Рвут друг у друга влажные бокалы с яблочным ситро, сиропом-слива, томатным соком, импортной малиной, десять копеек порция. Бокал – пол-литровая банка, для быстроты. В бидоны берут, домой.

– С ведрами без очереди подходи! – кричит Парахат.

Веселая девка Парахат, глазастая, ладная. Только черная очень. Черные волосы схвачены красной лентой. Красные бусы на шее звенят. Ледяную бутылку всегда придержит для Елены Захаровны.

– Надоел водопой, – говорит Парахат. – Можно у вас чуть-чуть посижу, в интеллигентной обстановке?

Парахат, прохладная, звонкая, втиснулась в киоск. Вдвоем тут дышать нечем, не повернуться. Елена Заха­ров­на едва-едва, боком, вылезла на улицу, хоть ноги размять, весь день сиднем, ревматизм наживешь.

– Люди! – кричит из киоска Парахат.

Люди бегут по всяким делам, нужным и не очень, на ходу навостряют уши, останавливаются. Озираются, как со сна. Кто их так хорошо зовет, просто так, без имени, без фамилии, без должности-звания? Или почудилось?

– Люди, – кричит из киоска Парахат, – покупайте газеты! Отличные новости, люди! Чан Кайши умер! Запись специалистов на ремонт Млечного Пути продол­жается! Рыба скаферингус рассказывает о себе!..

Десять человек улыбнулись, а один, представитель­ный, сморщился.

– Девушка, вы отдаете себе отчет?..

– Ой, гражданин, чувство юмора обронили!

Забористая девка Парахат! В борщ по щепотке ложить вместо перцу…

Елена Захаровна гонит Парахат из киоска:

– Покупателей распугаешь, свиристелка!

– Другие набегут, – смеется Парахат. – Тут до вас старичок сидел, Лена Захаровна, стихи читал прямо из будки: “Я в рай иду, как пьяный соловей…” Дальше не помню.

– Слыхала, – ворчит Елена Захаровна.

Многие старичка поминают: “Здоров ли? Как, совсем ушел? Жаль, жаль!” Надоело даже за полтора меся­ца. Как на чужой стул села.

– С планом твой старичок не справлялся, завалил торговлю.

– Голова! – одобрительно смеется Парахат. – Один, как услышал, аж стакан бросил, не допил: “Что? Пьяный соловей? Мы трех человек вынуждены из техникума отчислить за аморальное разложение, а вы молодежь отравляете на перекрестке?” Старичок ему: “Уважаемый, если бы я такую строчку придумал, я б никогда не умер. Это же пятнадцатый век… Очень известный поэт. Вашего техникума с разложением еще, извиняюсь, не было…”

– Твой-то как? – переводит разговор Елена Захаровна.

– Ничего, – говорит Парахат, – сдает, как миленький, за восьмой класс. В техникум поведу, за ручку.

Сметливая девка Парахат. Мужа зацепила. Муж у нее невидный, щуплый, как воробей. Все же — мужчина. А Борька, внук Елены Захаровны, без отца растет. Приходящий отец. У других – няни приходящие, а у нас – папка. Войдет, побрякушек Борьке навесит, чаю с Валентиной попьет – и ходу! « Чего же ты, Алексей Семеныч, от сына бежишь?” Сморщится весь: “Так получилось, Елена Захаровна. Дочка же у меня, пять лет девочке…”

“А Борька куда? А Валентина?” — “Валя, Елена Захаровна, сильный человек. Так уж вышло, простите”. Еще его и простить, мордуна. И Валентина щетинится, как кошка: “Мама, оставь, не твое дело!” Видали? И дед туда же, из ума вон: “Лена, не трожь их, Борю испугаешь!” С дочерью война не дала налялькаться, с Валентиной. Так дед теперь к внуку прилип. Еще и радуется, блажной мужик, что фамилию Борьке передал, продлился по мужской линии. Девка гнезда путевого не свила, на двадцать седьмом году счастья едва щипнула от чужого каравая, а он рад до смерти.

– Два конверта, да, простых. Нет, лучше без картинок. Малоэстетично, знаете ли.

– Детскую книжечку покажите. Вон ту, с собачкой.

Борька слабым родился. У них в роддоме как слабый, так матери не носят кормить. Чего уж они там в него пихали? Пять дней Валентине не носили, а потом сам брать не стал. Искусственный мальчик получился, слабый. Пришлось Елене Захаровне уйти с заправки. На прощанье пол-литра купила, посидели с бабами в кассовом помещении, поругали слесаря – один мужик на три площадки, гордость его пучит, никак не отладит колонку второй номер. Размякли с горячего – порыдали, а машины под окном – « ууу!” – жрать просят, прорвы. Год с Борькой просидела, потом уж сюда устроилась, в киоск. А парень в ясли пошел, время ему – в ясли…

– Путеводителя нету? По городу? Эх вы, торговля!

– В дорогу что посоветуете? Какой-нибудь легкий роман…

Трудно советовать Елене Захаровне. Вон старичок, до нее сидел, говорят, которые книги вовсе не продавал – плохо, мол, писаны, стыдно ему, макулатура. Спрячет под прилавок, потом вовсе на склад вернет. Не выполнял план.

Елена Захаровна книг мало читала, пальцев хватит – загнуть. Другие роются в складе, выбирают. Ученые девки, вон как Парахат. А ей завскладом что сунет, то и ладно. « Милая Елена Захаровна, только для вас”. Никто, значит, не взял – на тебе, пользуйся добротой. Слова у завскладом шелк-трава, а “милая” скажет, как хлыстом щелкнет. Сегодня привезли справочник какой-то по тракторам. В городе он – куда? Третий да четвертый том Ме-ри-ме. Кто ж его возьмет, если первых нет? Желтую книжку в твердой обложке, сорок две копейки цена, без рисунков, М. Лоскутов, “Следы на песке”. Сразу пять штук. Спасибо, наследила. Песку ей не жалко. А где про семью, жизненное или судебное дело, то в другие киоски идет. Может, вовсе налево.

– Раньше я слова такого не знала – “зимнее пальто”, а теперь шубу заказываю. Так брату и написала в Москву – шубу!

Этих дам Елена Захаровна помнит. Приметные, часто ходят. У полной, с зеленой кошелкой, голос пронзительный, как « Скорая помощь”. Не дай бог в одной квартире! А вторая, маленькая, будто в поддавки играет с кошелкой, все кивает: “Климат меняется на глазах.”

– Урюк, говорят, снова побило, – вставила маленькая.

– Если бы только урюк! Вообще с фруктами очень плохо в Ашхабаде. Арбузы – одна вода! Дыни возьмите: пока из Чарджоу везут – какие это дыни?! Виноград? Его же много не съешь! Так, первую неделю.

– Яблок совсем нету, – кивает маленькая.

– Если бы только яблок! Ягод годами не видим!

– Заелись, бабочки, – сказали над ухом.

Парень вынырнул сбоку, Елена Захаровна и не заметила. Здоровый мосол, выше киоска. На шофера похож, с грузовой.

– Я бы даже позволил себе заметить,– с удовольствием уточнил парень, – зажрались.

Такие – всюду дома. Земля им без облачка. Ишь, на прилавок облокотился.

– Киоск задавишь, – сказала Елена Захаровна.

– Ни хива, выдержит.

То ли сгрубил, то ли задумался – не разбери-поймешь. Глаза в витрину уставил, как в пустое. Или стекла бить начнет, или журнал « Дошкольное воспи­тание” спросит. Ишь, мослы раскидал по прилавку.

– « Неделю » , –сказал парень. Как выстрелил.

Рука сама, механически, нырнула под прилавок, нащупала тонкую пачку – четыре осталось, выдернула одну. Елена Захаровна обругала себя. Сгубила штуку! Мальчишке! Солидные люди просят – отказываешь, на выборку только даешь, кто очень приглянется или постоянный клиент.

– « Неделя » с добавком, – исправила ошибку Елена Захаровна. Взяла первое, что попалось, “Следы на песке”, сложила с “Неделей » . Пускай, все так делают.

– Сервис-бизнес? – слегка удивился парень.

Деньги небрежно кинул, как лишние, – легко, видно, достаются. Сдачу не посчитал, хоть с десяти рублей.

Смешно цокая, будто отвыкла от каблуков, подошла девушка. Бледная, солнце мимо нее светит. Девчонка совсем, в косах не по росту. Отмахнулась от них, как от ос, попросила:

– И мне, пожалуйста!

– Нет больше, – сберегла “Неделю” Елена За­ха­ровна.

– Как же? – удивилась девчонка. – Во-о-он стоят…

– Книжку? “Следы”, что ли? – обрадовалась Елена Захаровна. – Это можно, это держи.

Девчонка стала листать, шурша страницами. Хозяйственная блошка, деньги на ветер не бросит, посмотрит сперва. Молодец! Парень, с места не сходя, впился в “Неделю » , людям мешает к киоску подойти.

– Получите, – резко тряхнула головой девчонка, косы так и скакнули назад, за спину.

– Многие берут, – на всякий случай сказала Елена Захаровна.

– А Чехова нет случайно? – вдруг спросил парень.

– “Каштанка”. Показать?

– Хватит с меня, – засмеялся парень, – только что двадцать томов закупил в букинистическом.

– Двадцать? – вскинулась девчонка, будто он ей. – Зачем сразу столько?

– Захотелось, – пожал плечами парень — Подарок.

Ишь ты, подарок нашел! Нет бы какую серьезную вещь, для дому. Пыли полпуда притащит, весь и подарок.

– Здорово! – сказала девчонка. – Завидую.

– Нечему, – дрогнул парень углами большого рта. – Сегодня потерпел крупное фиаско. А Чехов в номере лежит, навалом.

– Приезжий?

– Билет в кармане. Вот, некому на прощанье слезами облить. Может, проводите Чехова к поезду? Если время есть. Или неудобно?

– Почему “неудобно”? – обрадовалась чему-то девчонка. – Мы в городе редко бываем, нам все можно. В пустыне работаю.

– В пустыне? — присвистнул парень. — Неплохо устроились. А что же такая белая? Как телефон.

– Мода. У нас в пустыне модно быть белым.

– Пройдите от киоска, – напомнила Елена Заха­ровна, – людям мешаете.

– Ни хива, обойдут, – отмахнулся парень и опять к девчонке: – Я думал, фифа городская.

– Дом далеко, в Пензе, – засмеялась девчонка. – Мы два месяца в городе не были, дикие совсем. Из Анау на такси едем, на все таращимся: “Ой, дерево! Ой, магазин! Ой, химзавивка!”

– Знакомая картина, –-поддержал парень.

– К железной дороге выехали, поезд – “чух-чух! » Меня Сухан в бок толкает: “Девчонки, поезд! Лайте!” Как залаем: “Ррр! Гав!”

– Похоже, – засмеялся парень. – Можешь магазин сторожить. А кто это – Сухан?

– Помбура, – непонятно сказала девчонка. – Как завопим! Таксист со страху чуть дверцу не вышиб.

– Шофера нельзя под руку толкать, – не выдер­жала Елена Захаровна. – Из-за таких вот шоферы в тюрьму и садятся.

– А я на Аму-Дарье. Слыхала речонку?

Даже не ответили Елене Захаровне. Друг дружку только слышат, дело молодое. Трудовые, вышло, ребята, зря на них подумала. К “Газводам » пошли, будто век знакомы.

Вот две книжки и продала…

Третьи “Следы” купил молодой туркмен. Обходительный, другим бы поучиться. Расспросил, давно ли в киоске, как нравится, когда последний дождь был. Десятого апреля был, месяц назад. Борьке год еще отмечали, лило на полную канистру. 0 себе рассказал. В институт вызвали, с отчетом, работает директором научной станции, а родители – в колхозе, под Мары где-то. Скучает по дому, по семье.

– Женились бы, – от души посоветовала Елена Захаровна.

Не фыркнул, как другие, отнесся серьезно. Девушка вроде есть, но сложный вопрос, много разных нюансов, не та ситуация и вообще задергали с отчетом. Сомневается, значит. Елена Захаровна книжки ему не навязывала. Директор все-таки. Понимающий. Сам смотрел. Выбрал на три рубля шестьдесят две копейки. Про “Следы на песке” так сказал:

– Это вне моей компетенции, но наших зоологов заинтересует.

Потом все по мелочи подходили – газетку, пару карандашей химических, на посылке писать, открытку с видом…

Вдруг вывернулся из-за угла человек в темном плаще, замкнут на все пуговицы – это в такую-то жарь! – и в берете. Молодой! Пересек улицу, где нельзя, и уперся прямо в киоск, как в ворота:

– Похож я на сумасшедшего?

– Похож, – признала Елена Захаровна.

Лицо у него курносое, круглое, с шельминкой. И берет набекрень, как на боровике шляпка.

– Точно. Мне сегодня город дали, а я его взял. Сумасшедший!

– Ишь, богатый какой – город!

– А вдруг я его завалю? – строго спросил берет. И уточнил для себя: – Все-таки я же строитель, не архитектор…

– Здоровый, вытянешь.

– Вы правда так думаете? – бурно обрадовался берет. И сообщил доверительно. — Попробую. Келья-то у меня варит!

Этот тоже унес “Следы”.

– Лоскутов? Эм? Переиздали? Беру!

Пересек улицу, где нельзя, на милицейский свисток только плечом дернул, побежал дальше неведомо куда по самой солнечной стороне. Чудачина – в темном плаще под горло! Либо правда сумасшедший. Четыре книжки разошлось за полдня. Завскладом маху дала, ходовой товар удружила ненароком. Может, Валентине снести? Ночами читает, дуреха, запойная какая-то девка, глаза тратит, а без очков уже и свету не видит.

Перед самым обедом подъехал знакомый шофер, Ата Мурадов, на серой “Победе” древнего образца. Визгнул тормозами, давно пора в капиталку.

– Как жива, Захаровна?

Не забывают все-таки. Каждый день кто-нибудь да завернет, хоть и район другой, далеко от прежнего. Приятно, что не забывают.

– Курить у тебя можно? – спросил по привычке.

Когда-то, еще первый год работал, бак у него вспыхнул. Заправочным пистолетом неаккуратно дернул, оно и вспыхнуло от искры. Елена Захаровна ловко набросила кошму, разом замяла пламя. Руки быстрые были, не то что теперь…

– Ухожу с таксопарка!

– Заработок скостили? – испугалась Елена Захаро­вна. Как от себя ни беги, шоферские дела все ближе газетных.

– Вчера два часа Лиственный переулок искал! – завелся Ата с полоборота. – Вес вдвое скинул за одну ездку!

– Может, по Фирюзинской дороге? – рискнула Елена Захаровна.

– Нигде нету! А человек там живет. И пассажир к нему в гости едет, с чемоданом, из самого Харькова. Ему ночевать больше негде! Он в Ашхабаде распервый раз! Каждый день – новые улицы, кварталы, а табличку навесить – кардан им в дышло!

– Куда ж ты его?

– А, пассажира? – разом остыл Ата. – У меня но­чевал. Куда же еще? Заправь, Захаровна, чем ни на есть, поеду.

– Вот, “Следы на песке”, – сказала Елена Заха­ров­на, – последняя осталась, еще на складе возьму, хвалят люди.

– Сойдет вприкуску. А то на стоянке засохнешь.

Пошел к “Победе”, сутуло ступая, на ходу даванул папиросу, никогда не курит в машине. Крикнул Парахат: “Красавица, в радиатор залить, без сиропу, сколько возьмешь?” Чистый крючок Ата Мурадов, как молодой, цепляет.

– В арыке дешевле, дядечка, – не замедлила Парахат.

Верную жизненную жилку девка имеет, где сядешь – там и слезешь. А дочь, Валентина, не умеет за себя постоять. Сто шестьдесят шесть росту, и тридцать третий размер ногу носит. Как кукла. Всем взяла. В бане идет Валентина, так от зависти шпарятся бабы, кипятку не чуют. И волос вьющий, с малой рыжинкой, в темноте светит. А Борька, внук, без отца растет…

– Смоктуновский сколько? Семь копеек?

– Скажите, пожалуйста, если, не трудно, который час?

Елена Захаровна поглядела на часы. Можно закрывать. Обед.

Цвет мудрости

Есть вещи несоизмеримые. Как язык человека и китов. Пустыня тридцатых годов и наша, сегодняшняя. Иногда обернуться на тридцать лет назад труднее, чем забежать на тридцать вперед. А перемены происходят в песках ежечасно…

Все больше веселых геологов. Все меньше печальноглазых джейранов. Больше цивилизации. Меньше саксаула. Больше полевых биноклей на чабаньем плече, больше блеющего каракуля, дынь огромных, как дирижабли, кафельных ванн и детских куличиков. В Каракумах все человечество может играть в песочные куличи, материала хватит. Еще больше газа. Нефть, само собой. Ударит, куда она денется? Надоест сидеть в темноте и ударит!

Каспий тоже когда-то был морем, тенистым, как аквариум, а теперь застроился вышками, и между ними, презрительно щуря глаза-иллюминаторы: “Эка невидаль, Каспий! » , проплывают сонные пассажирские составы, – порядочной рыбе нырнуть негде.

Иногда обернуться на тридцать лет назад труднее, чем забежать на тридцать вперед. Ленимся мы оглядываться…

1

Прекрасная прохладная весна стояла тогда в Каракумах.

В карьере Серного завода, единственного в Союзе, в самом центре пустыни, буднично бухали взрывы. Породу, в которой серы оказывалось менее сорока процентов, пускали в отвал. Это была торопливая расточительность богатства. Сера стекала из автоклавов, как солнце.

У конторы в желтую крапинку задержалась по своим собачьим делам туркменская борзая – таазы, до того породистая, что вся она состояла из хрупкого тааза и сильных плеч, живота не было вовсе. Таазы нервно трясла лапой. Она торопилась, она охраняла завод. По ночам к ней присоединялось семьдесят пять винтовок – для страховки.

Прошлой ночью басмачи опять напали на машину, которая шла из Ашхабада на Серный завод. Шофер успел выскочить и скрыться в барханах. Он зарылся в песок по самую шею – так часто спасаются в пустыне. Басмачи искали крупу и чай, но нашли только доски. Они разбросали доски и разбили фары. Басмачи считали машину живым и опасным зверем. Они ослепили ее, как верблюда. Слепой верблюд не найдет дороги в песках. Этот аутомобил больше не будет бегать. Они сделали, что могли – Аллах благ, луна тому свидетель! Потом они ускакали, ибо рассвет – время неверных.

Тогда шофер вылез из бархана, сложил доски и завел мотор. До завода оставалось меньше двадцати километров. Он доехал быстро, за каких-нибудь восемь часов. Его встречал весь поселок. Машину без глуши­теля далеко слышно и, кроме того, машины тут редки. Самолеты возят серу в Ашхабад, верблюды – дрова и воду, разную мешочную мелочь тащит ишак. К маши­нам пока еще не привыкли.

– Лучше бы карбюратор угробили! – кричал шофер. – У меня есть запасной карбюратор! Ведь придумают – фары! Где я фары возьму?

– Ликбез для них придется открыть, – усмехнулся директор.

Потом шофер ушел спать. А возле машины еще долго стоял директор Васильев, рябой, в кожаной куртке. Городской рабочий, мобилизованный партией на серу. Он щупал доски, будто гладил, и прикидывал про себя, что, пожалуй, ночное дежурство надо усилить винтовок на пять, нет, на десять. Все зависит от того, в какую сторону ведут следы басмачей. Васильев послал разведку, она еще не вернулась.

У метеостанции русская девочка Варя снимала показания термометров.

– Как погодка, Варя?

– Дождя не будет, – засмеялась Варя.

Весенние дожди прошли. Теперь их больше не будет ни сегодня, ни завтра, ни через три месяца.

Здесь каждый дождь как новая эра. От него ведут летоисчисление до следующего дождя. Здесь нет зонтиков, непромокаемых плащей, вместительных бот "прощай, молодость" и деревянных грибков у автобусной остановки. Автобуса, само собой, тоже нет. В Вологде автобус останавливался как раз против Вариного дома. В конце концов она села в автобус и уехала в пустыню.

У самых дверей метеостанции распустился цветок: коричневый лепесток в сторону и бархатная трубка вверх. Его нельзя трогать, сказал старый Аман Меред, этот цветок называется “ууу”, и человек от него погибает быстрее, чем от укуса кара-курта. Хитрый Аман Меред, он языком защищает пустыню от приезжих. Девочка Варя сорвала “ууу » , коричневый цветок потеплел у нее в руках. Она поставила его в банку. Рядом, в банке поболь­ше, у Вари уже сидела змея-стрелка. Она лизала стекло зубчатым язычком и шепотом сердилась на Варю. Варя поймала ей трех толстых, прекрасных мух, но стрелка закрыла глаза, будто не замечая.

Опять не ешь! – рассердилась Варя. – Какая ты!

Варя скоро поедет в отпуск домой и захватит с собой стрелку. Она хочет сделать сюрприз родным. В Вологде есть много чего, но змеи стрелки там, безуслов­но, нет. Родные очень обрадуются.

2

Высокая туркменка несла верблюжонка, прижимая его к груди. Верблюжонок вздрагивал. Он только что родился. Его положили в перевернутое седло, как в люль­ку. Курносые ящерицы, брезгливо выпятив ниж­нюю губу, разглядывали верблюжонка. Они грозно били хвостами в черных поперечинках. Маленькие дикие зве­ри­ пустыни, самая большая – с ладонь. Туркменка отго­ня­ла их, как щенят.

Вокруг поселка стояли острые горы. В середине, на серой скале, застыла коза, проткнув рогами небо. Чуть ниже козы сидели старики в белых халатах – цвета мудрости, цвета высохшей кости. Они сидели удобно, как на завалинке, жевали зеленый табак-насвай, и вели разговоры, полные житейского смысла и близости к Аллаху. Иногда кто-нибудь сплевывал. Тогда зеленый нас, спрессованный вековыми зубами, длинно летел в прозрачном воздухе. Коза моргала от неожиданности.

Старики говорили о том, что илак, сладкая овечья трава, уже подрос и пора выгонять баранов в пески, да, пора, кто скажет против? Но иолдаш-директор-товарищ-Васильев – пусть всегда свежа вода в его кумгане! – не велит сыновьям уходить с завода. Будто кугурт, сера, потеряет в весе, как отборный баран, если до зимы еще полежит в буграх, как всегда лежала, кто скажет против?

Иолдаш-директор-товарищ-Васильев – да про­длят­ся бессчетно его спокойные годы! – не понимает жизни. Летом нужно пасти овец, чтобы было больше каурмы-мяса и шерсти для юрт. Летом нужно собирать уважаемую траву чомуч и варить из нее черный тушоп-джем, пахучий, как вакса. У того, кто зимой мажет тушоп на лепешку-чурек, никогда не болят десны, да, никогда, нет, не болят. И еще на корнях чомуча растут белые грибы, сочные, словно мясо. Высушенные на солнце, они помогают от боли в животе даже лучше, чем толченая печень варана. Грибы тоже надо собирать летом, кто скажет против?

Летом надо варить большой плов и делать обрезание внукам – ученый табиб вызван для этого с дальнего такыра, да будет легка его дорога! Летом надо пить зеленый чай, возить ковры на базар в Хиву и настойчиво думать о Боге. Он знает о том, что у тебя в груди; кто переходит границы Аллаха, тот обижает самого себя. Он могуч! Летом человеку некогда ходить на Завод. Раз иолдаш-директор-товарищ-Васильев не отпускает сыновей в степь, им придется уйти без спросу, кто скажет против?

И еще говорили старики…

Зачем Анна, сын Джумы Мурада, пошел работать на метеостанцию? Его учат там определять погоду в прозрачной трубке, внутри которой туда-сюда бегает блестящая ящерица. И еще они смотрят на палку с железным цветком. Цветок крутится от ветра туда-сюда. Разве это дело мужчины? Настоящий мужчина должен пасти баранов, бить зайцев и делать детей, много детей – благословение Аллаха. А погоду даже плохой чабан узнает по овцам. Если они сбиваются в кучу, чешутся, мотают головой туда-сюда – значит, жди холода, или злого ветра, или дождя. Это всем известно.

И еще говорили старики…

Много пороков стало в мире и мало порядку, все труднее сохранять святость. Вчера дочь старого Аман Сабыра – пусть будет его борода лесом! – Эджешка, украшение аула, бесстыдница, мерзавка, ходила в баню средь бела дня. Говорят, она сидела голой среди невер­ных женщин и смеялась, даже не прикрыв подбородка. Потом лила драгоценную воду на свои длинные ноги, прибежище порока, и плескалась в шайтан-шайке, как молодой верблюд. Опозорила отца самым страшным позором – эшеге терс мундурмек, посадила на ишака лицом к хвосту.

И много еще о чем говорили старики – язык на влажном месте растет, беда на голову с языка валится, кто скажет против? Иногда кто-нибудь сплевывал от полноты чувств. И тогда коза вздрагивала, моргала и вновь застывала над поселком.

А внизу, по поселку, неприкаянно бродили новички, крестьяне из Оренбургской волости, из-под Самары, с Украины, из Белоруссии, крестились тайком на барханы и приставали к местным рабочим, старожи­лам, у которых контракт уже приближался к концу:

– Как тут? Жить-то хоть можно?

– Не бойсь, – усмехались старожилы.

И сами себе удивлялись – как срока ждали, и вот уж можно и собираться, а вроде чего-то жалко, вроде что забыли в песках. И чувствуя к заводу, который сами поставили в пустыне, что-то такое не переводимое словами, старожилы грубовато хвалили автоклав:

– Не бойсь, клава – она ничего, горячая девка.

– А на корову хватит? – робко пытали новички о самом главном.

– А то! – сплевывали старожилы. – Повкалы­ваешь, конешно, все ж работа – не с жинкой спать.

Потом старожилы учили новичков истреблять скорпионов. С криком вздымали они на пути всякие камни, строительный мусор, забытые трубы. И под каждой завалящей щепкой сидел скорпион, прозрачный и напряженный. “А вот!” – торжествовали старожилы. Тут скорпиону приходил конец. Новички благоговейно считали:

– Дваццать третий… сорок осьмой… шессят первый…

– У них скорпиониха – такая баба, – расска­зывали искушенные старожилы, – даже самого сжирает после того…

Ну, падла! – дивились новички.

3

Лоскутов чувствовал себя счастливым. Он бродил по поселку и улыбался. Ему нравились перемены. И нравилось то неизменное, что отличало Серный завод от любого другого поселка, что делает место единственным на Земле. Он радовался, что приехал сюда просто так, на сей раз без всякого дела. Что может просто ходить, бесцельно и не спеша, просто впитывать гулкое небо над светлой землей, далекие вопли сыча, дикие запахи песка, случайные разговоры. Он давно понял, что глав­ный разговор, которого ждешь, почти всегда случаен. Так уж получается в жизни.

Он вспомнил, что еще не видал старого инженера, и свернул к нему домой – уверенно, как к себе. Люди здесь были приятны Лоскутову, хотя он не был общительным человеком, не умел улыбаться к месту, вообще трудно сходился с новыми людьми.

Старый инженер жил на втором этаже, единст­венном на всю пустыню. Ему так и писали: “Каракумы, второй этаж.”

Друзья инженера остались в Ленинграде. Он сам прожил всю жизнь на Петроградской стороне, в большом доме с колодцем-двором и мраморной лестни­цей в зеркалах. Зеркала, как окна, светились на каждой площадке. И отражали. Сначала в них отражался блестя­щий молодой человек, подающий надежды. Он взбегал через три ступеньки. Потом шаг его приобрел размерен­ность и черты определились. Он стал видным специа­лис­том в своей области – отражали зеркала.

Ненадолго мелькнула рядом с ним женщина, легкая, в шубке. Но так ненадолго, что зеркала не успели ее запомнить. И снова он поднимался один, уже задерживаясь на площадках. Он не спешил к себе в квартиру, где его ждали только книги, несколько тысяч – на английском, французском и русском. Пока он шел по лестнице, многократно отраженный, как бы окружен­ный зеркальными « я”, он не чувствовал себя одиноким. Он всю жизнь собирал библиотеку, она была его счасть­ем, он сам переплетал книги, знал наизусть теплые, умные тома. И вдруг на середине любимой строчки его кольнула горькая игла одиночества…

Когда начинался Серный завод, мало кто верил в него. « Завод? В пустыне? Вот именно – на песке! Бред!”

Инженер помог пустить завод и остался работать в пустыне, чего уж совсем никто не ожидал. В Каракумах он разучился читать. Некогда! Просто удивительно, с чем только не идут люди к главному инженеру! И до чего коротки сутки в пустыне! Он с удивлением обнаружил в себе сварливого хозяйственника, терпеливого воспитателя малолетних, неплохого соседа по коммунальной квартире и много чего другого. Все – неожиданное.

Лоскутов толкнул дверь и вошел. Комната росисто блеснула навстречу. Она была симпатична своей откро­вен­ной угловатостью и начисто лишена уюта. Старые интеллигенты никогда не умели позаботиться о себе.

– Садитесь на что-нибудь сухое, – сказал ин­женер.

Он был в махровом полотенце и в тапочках.

– Извините, дурная привычка…

Инженер смеялся. Он только что принял душ. Разумеется, прямо из ведра, как же иначе. Пол был покат и заканчивался в углу дыркой, как в бане. Инженер веником загонял туда тяжелые капли. Потом он заткнул дырку носком, чтобы не лезли фаланги.

– Новый котел получили, – сказал инженер, растираясь полотенцем. – Кстати, гудит, как плохой самовар. Им не лень тащить в Каракумы бракованные котлы!

Инженер намеренно пережимал, это было его "тьфу, тьфу, не сглазить!" Как все люди, работающие на окраине, далеко от всякого центра, он считал, что его завод обижают. Присылают слишком крупную соль, гвозди с мелкими шляпками, шифер, от которого где-то отказались. Есть такая провинциальная ущемленность, продиктованная страстностью и печальным опытом.

– Пора понять, что пустыня дерьма не терпит! – распалял себя инженер. Иногда ему нравилось сказать грубо. Грубость его молодила. – Знаете, что я здесь понял, Михаил Александрович? Пустыня нужна человеку для мужества. Как океан, как гора Эверест, как настоящая тайга и змеиный остров Барса Гельмес.

– Но от хорошего канала вы бы не отказались, – улыбнулся Лоскутов. – Если бы вам очень предложили?

– 0-ля-ля! – сказал инженер. – Вы лучше объяс­ните мне, что за человек Васильев? Я работаю с ним третий год и пришел к выводу, что такие, как он, созда­ны нам для укора и угрызений совести.

— Он рябой, вот в чем разгадка, — сказал Лоскутов. — Рябые движут миром, так записано в "Книге очевидности."

— Может быть, — серьезно задумался инженер. — Вы знаете, он отказался от директорского оклада и получает партмаксимум, в пять раз меньше меня. Я ему говорю: “Что же я, по-вашему, рвач?” — "Почему рвач? Вы — спец." Как выругал. А у самого дети ободранней всех в поселке. Это необходимо?

– Не знаю, – сознался Лоскутов.

– Вот именно, – сказал инженер. – Удивительной чистоты и честности человек. Как вы нашли поселок?

– Курортное место. И ни одного бюста, просто отдыхаешь душой.

– Верно, – захохотал инженер, – как-то не завез­ли. Вам сколько же лет? Тридцать?

– Около того, – согласился Лоскутов.

– Райский возраст, – одобрил инженер. — Должен заметить, что для своего возраста вы неплохо развиты.

Лоскутов молча поклонился.

Дверь стукнула, и вошел практикант-гидролог. Уже полтора года как он перевелся на заочное и безвылазно сидит в Каракумах, но так и зовется – “практикант”.

– Те же и татарин, – сказал практикант-гидролог.

Это он так здоровался. Он любил подчеркивать национальность. Ему нравилось быть татарином. Он был московский татарин и прекрасно говорил по-туркменски с местным акцентом. Уверял, что его с детства влекла пустыня, и усматривал в этом голос крови и глубокие языческие корни.

– Я не брился три недели, – сообщил практикант, хотя это было ясно и так. – Человек без бороды не может пользоваться доверием в песках. Вам нравится моя борода?

Это была великолепная борода. Дружная, как озимые, и жесткая, как китовый ус. Ее стоило холить. “Можно сосчитать волосы в его бороде”, – так здесь говорят о глупце. Только арифмометр справился бы с бородой практиканта-гидролога. Он картинно гладил ее и хвалился:

– Это не борода – это зов предков…

Потом он выпил большую кружку воды из ведра и понимающе сморщился:

– Колодец Дангли? Это же слабительное! “Видели ли вы воду, которую вы пьете?” Коран, сура пятьдесят шестая.

– Я ее не пью, это техническая вода, — объяснил инженер, – у нее несколько иные функции.

– Ничего, верблюды лакают, – успокоил практи­кант-гидролог. – Совсем помешался с этой водой. В поезде выдул стакан кипятку из бака, говорю провод­нице: “Восемьдесят миллиграммов сухого осадка на литр. Богато живете!” Сразу в купе заперлась: молодая, думает – пристаю новым методом.

– Как проба? – спросил инженер.

– Непонятно, – сказал гидролог. – Старики с верб­люжьим молоком смешали – поди разберись. Ехать надо. И объяснил Лоскутову: – Новый колодец хотим попробовать, "Кара-Гузель", “Черные глаза”, километрах в двадцати…

– Бедность наша, – вздохнул инженер.

Серный завод поглощал больше двух тысяч ведер в сутки. Воды не хватало, хотя несколько верблюжьих кара­ва­нов непрерывно возили ее с дальних такыров.

– В четыре утра тронемся. Не желаете про­гуляться?

– Нет, – отказался старый инженер, – меня укачивает на верблюде.

– Ой, не могу! – засмеялся практикант-гидролог. – Правда? Первый раз вижу человека, которого укачивает на верблюде. Повернитесь к свету, дайте на вас поглядеть!

– Это моя странность, – отбивался инженер. – У человека обязательно должны быть странности. Это моя любимая странность.

– Возьмите меня, – попросил Лоскутов.

– Русский иолдаш шутит! – с отличной базарной инто­нацией закричал практикант-гидролог. – Русский иолдаш никогда не сидел на верблюде!

– Приходилось, – сказал Лоскутов, – сидел в Фергане, как же! Я сначала долго сидел, а потом этот горбатый разом согнул передние ноги, и я долго летал ему через голову…

– “Если падать, так с верблюда » , – пословицей ответил инженер.

– Только не с ишака, – поддержал практикант-гидролог, – обязательно сломаешь руку. Или ногу, на худой конец. Вы правда хотите ехать?

– У меня все равно бессонница, – сказал Лоскутов.

– Ну, будет цветник, – засмеялся практикант-гидролог.

Оказывается, он берет с собой Аман Сабыра, отца преступной Эджешки, ну да, той, что вчера убежала в баню из родной юрты. Был грандиозный скандал! Надо на время изъять старика, чтобы улеглись страсти. Аман Сабыр будет проводником.

– Игришу еще возьму, – сказал практикант-гидролог, называя Гришу на туркменский манер. Так его все называли на заводе.

Гриша был хитрый хохол из старожилов, незаменимый человек на заводе, механик. Все знали, что ему нравится Эджешка. И она на него поглядывала. Поэтому старый Аман Сабыр плевался даже против ветра при одном Гришином имени. Практикант-гидролог таил надежду на примирение врагов в водном походе.

Выехали в начале пятого.

На верблюдах были широкие вьючные седла, в которые запаковывают горб. И сидят еще выше. Если по-глупому, то очень широко расставив ноги, обнимая ими верблюда, и седло, и мир. Если умеючи, то просто — как на кочке, ноги вперед или обе на одну сторону, как кому удобней.

– Ще ж мине з этим соколом робить? — дурашливо причитал Игриша, забираясь на своего верблюда и сразу пуская рысью.

– Стой! – кричал практикант-гидролог.

– Так я же за ухи не могу его держать – веселился Гриша.

Лоскутову достался спокойный верблюд с почтенными сединами на спине. Даже мшистые пятки его дышали добродушием.

Последним, кого они видели в поселке, был старик туркмен в белоснежных кальсонах. Он стоял на бархане и кричал Лоскутову по-русски:

– Ты верблюд не жалей! Она толстый! Ты ее бей по зоп!

Этот старик любил провожать. Кто бы ни уезжал из поселка, он всегда находил доброе напутствие.

– Ел болсун! – кричал старик. “Добрый путь! »

4

Пустыня живет ночью. Ночью звереют жуки-скарабеи и безобидные ящерки-круглоголовки. Совы блещут глазами. Муравьи ориентируются по звездам. Музыкальные кобры рвут травоядных зайцев. Охота – вот закон жизни. Кто не охотится, тот не ест. И каждая охота имеет свой след. Все в песках имеет следы. Ужас пустыни – человек, не оставляющий следов. Им пугают детей. Это очень страшная сказка!

Старый Аман Сабыр читал следы вполглаза. Матерый заяц-самец разбрасывает когти, как пятерню, а путь молодого узок и прям. Квадратные следы оставляет зайчиха. Вот ползла черепаха. Она прижималась брюхом к песку. Значит, она волновалась. Ташбакха, черепаха, когда-то была человеком. Она взяла в долг муку и не отдала во-время, хотя клялась вернуть. Тогда хозяин муки сказал ей: “Ты ниже, чем камень. У тебя каменное сердце и увертливый взгляд, как у лягушки”. И она превратилась в черепаху. Не снимай штаны, пока не увидишь воды, никогда не бери в долг, если не сможешь отдать, – вот закон жизни.

Старый Аман Сабыр помнил много мудрых историй, но дочь, Эджешка, красавица, сто полных лун в ее черных глазах, вертихвостка, осрамила его на все Каракумы. Человеку неприлично любить свою дочь, это унижает мужчину, девчонка должна знать свое место в юрте. Но больше всех сыновей Аман Сабыр любил дочь Эджешку, так наказал его Аллах, все в его руках. Он могуч. Нужно было проучить Эджешку камчой, так велит адат. Но иолдаш-директор-товарищ-Васильев при­шел в юрту Аман Сабыра и велел спрятать камчу по­даль­ше. Не стало закона в пустыне…

Аман Сабыр с горя ударил верблюда. Верблюд быстрее зашевелил цигейковыми ногами. И остальные верблюды сразу зашевелились. У верблюдов исключи­тельно развито чувство коллективизма.

– Хрр! – поддал жару Аман Сабыр.

Лоскутов засмеялся – так здорово это у него получилось.

Верблюды не понимают по-русски. Им кричат “чу”, чтобы шел. Или “чок”, чтобы ложился. Но еще чаще им кричат “ххрррр!”. И тут много “х” и много “р”. И все это свистит, страшно вырываясь из человека. Верблюды не приемлют чистых звуков.

– Наддай, родимые! – крикнул впереди Гриша.

Он мечтал купить мотоцикл, скорость согревает душу. У Эджешки спортивная фигура, она будет сидеть сзади и прохладными руками обнимать его за шею…

– Как самочувствие? – спросил практикант-гидролог.

– Это не поездка – это зов предков, – засмеялся Лоскутов. – У меня в роду, наверно, были монголы. Я здесь больше дома, чем дома, и у меня уже кривые ноги.

– Береги ноги! – крикнул гидролог. – Пригодятся. Лучше перемени позу!

Лоскутов опять засмеялся, так хорошо ему было. Он сидел на большом важном верблюде, и под ним проплывали астрагал, и голубоватые извивы кандыма, и лунная призрачность одиноких акаций. Саксаул терял прошлогодние листья, как лиственница хвою. Суслики, толстопятые индивидуалисты, перебегали ему дорогу. Ему морзянкой свистели песчанки. Это дружный грызуний народ, который сушит на зиму сено и селится целыми городами. Если верблюд ступит на их город, он может провалиться и сломать ногу.

Прекрасный прохладный рассвет стоял в Кара­кумах. Легкие смерчи балеринами пробегали в барханах. Навстречу шел караван. Он вез воду с Кзыл-такыра на Сер­ный завод. Мохнатое солнце искало кого-то лучами. Лоскутов повторял про себя:

– Я тебе подарю многоцветную тень…

Строчка пришла неожиданно и вместила весь мир.

– Я тебе подарю многоцветную тень, — громко повторил Лоскутов.

Вопросительно дрогнуло маленькое верблюжье ухо, верблюд наддал на всякий случай – боится, горба­того могила исправит. А сзади крикнул практикант-гидролог:

– Ты чего поешь? Давай громче! Очень плохо слышно!

– Я пою, что в воде, которую мы найдем, будет мало сухого осадка, – сказал Лоскутов, – что старый инженер с глазами мудрой ящерицы – молод. Что я еще вернусь в Каракумы.

Он ответил тихо, но практикант-гидролог почему-то услышал его.

– Ага, – сказал он, – ты дело поешь.

Лоскутов никогда больше не вернулся в Среднюю Азию. Он не успел побывать в Арктике, всерьез заняться философией, написать смешную повесть про цирк, уйти в партизаны, проводить дочку в первый класс. Ничего не успел. Его жизнь оборвалась слишком рано.

Он был трудный человек. Улыбался не к месту и чересчур иронично. Для своего времени. Не умел гово­рить приятных слов. Или не хотел. Работал ночами, нервно и слишком много курил. Так и не привык к дому. Бродяга. Путешественник. Первооткрыватель. Ис­ко­­ле­сил Туркмению, Узбекистан, забирался в горы. Сопровождал в тридцатом году первые автоклавы на Серный завод. Участвовал в знаменитом автопробеге Москва–Каракумы–Москва. Не любил охотников и дру­жил с шоферами.

Он написал только то, что успел написать. Всего несколько книг. Горячих, как сердце.

Почему мы так редко оглядываемся?

Позади нас стоят упрямые, крепкие люди. Первый директор “Карабугазсульфата” Рубинштейн. Первый начальник туркменского Автодора Каланов. Красный командир Карпов, который в тридцатом году, в Иербенте, семь суток отстреливался от басмачей: их было полторы тысячи, наших – несколько человек, фамилии теперь не отыщешь…

Позади нас стоят настоящие люди. Мы улыбаемся их улыбками, так же размахиваем руками в споре, вспыхиваем от мелочей, лезем на рожон, иногда отступаем, чтобы взять новый разгон. Многих из них давно нет. Но они, именно они, делают нас сильными. Они – огромный аккумулятор мечты и горячей, деловой напряженности. Аккумулятор, из которого черпает не первое поколение.

Спасибо им, которых больше нет.

Еще раз – интеллигентное место

– Лена Захаровна, вы чего? – удивляется Парахат. – Я же вам со льдом принесла. Сироп-гляссе.

– Не надо, – ворчит Елена Захаровна, — чаю в столовой надулась…

– Дома что-нибудь? – пристает Парахат.

– Мне дом в обед не показывают по экрану, – вор­чит Елена Захаровна. – Ничего, с завскладом царапнулась…

Маленько царапнулась, вся в синяках. А чего такого сказала? Ме-ри-ме в киоск завезли, третий да четвертый том. Привыкли, что сунут Елене Захаровне, то и ладно. Сказала, не вытерпела. Обратно, мол, сдам Мериме в склад, раз первых томов нету. Деньги в кошельках не растут у людей. Так завскладом в небо взвилась! « Вы, милая Елена Захаровна, своих законов не наводите! Вам книжка дана в твердой обложке, и цена на ней есть, а остальное вас некасаемо! » Как теркой вычистила. “Некасаемо”! У них в складу беспорядок, а киоск, значит, красней. “Вы, – говорит, – милая Елена Захаровна, поменьше рассуждайте, вы без году неделя в торговой сети!” 

– В сети, да не рыба, – ворчит Елена Захаровна.

– Ого, – смеется Парахат, – растете, Лена Захаровна! Тут до вас старичок в киоске сидел, говорил про эту завскладом. Сейчас вспомню. "Совершенная глупость тоже бывает красива", во как!

– С планом твой старичок не справлялся, – ворчит Елена Захаровна. – Хорошая книжка, она своим ходом идет. Пять штук продала за полдня, как ветром сдуло. Еще вон принесла.

– Желтую? Эта? Михаил Лоскутов. Кто такой, почему не знаю? С портретом! У-у, какой молодой! Симпатичный!

– А ты на мужа гляди, – ворчит Елена Захаровна. – Положь книжку, свиристелка!

– Почему? – говорит Парахат. – Я ее возьму.

– Додумалась, – мягчает Елена Захаровна. – Бери, люди хвалят.

Я живу среди писателей

 

1

 

– Попробуйте. Если доцент Исмаилова сочтет возможным…

Генка открыл дверь и сказал:

– Разрешите?

Это, видимо, разрядило обстановку. Зал освобож­денно вздохнул и зашевелился. У окна несолидно хмыкнули. В конце концов, ничего страшного, литера­тура-письменно, просто экзамен, сами не раз прини­мали. В зале сидели в основном учителя районных школ, не имевшие – пока! – высшего образования и решившие закрепить им свои жизненные позиции. Сидело десятка полтора девчонок, толстых от волнения и шпаргалок. Несколько остроносых юнцов, питавших отвращение к точным наукам и выбравших филологию как противоположность. Ничего страшного! Вон человек даже опоздал, будто на последний сеанс, и теперь жмется на пороге – выставят или нет.