Russian
| English
"Куда идет мир? Каково будущее науки? Как "объять необъятное", получая образование - высшее, среднее, начальное? Как преодолеть "пропасть двух культур" - естественнонаучной и гуманитарной? Как создать и вырастить научную школу? Какова структура нашего познания? Как управлять риском? Можно ли с единой точки зрения взглянуть на проблемы математики и экономики, физики и психологии, компьютерных наук и географии, техники и философии?"

«УПОВАЯ НА ЛАВРАХ» 
Зоя Журавлева

Опубликовано в: Разное

Уповая на лаврах”, стою на вершине развала…” – это, может, начало оды? Или божественное дуновение гекзаметра из глуби веков? Увы нам, “уповая на лаврах” – живая цитата, собственными ушами по радио слышала, беспечное наше соединение несоединимого, безграмотность лишь, обернувшаяся изысканной штучкой, над которой и подумать – не грех, давно подмывает – подумать.

Ибо я тщусь привлечь внимание к аспекту культуры, почти пока не затронутому нашим воспален­ным разумом и нашим газетно-журнальным покаянным стоном о нашей же бездуховности. Аспект этот, на мой взгляд, вообще пока не осознан всерьез, хотя никакой культуры без него по сути нет. Он даже и не означен еще – как первостепенная и основополагающая пробле­ма развития нашего духа. Свобода духа, к коей мы так стремимся, предполагает, прежде всего, структурирован­ное мышление, способное выразить себя точным и ясным словом. Гласность же наша – лишь санкциони­рован­ная сверху дозволенность слов, мышлением далеко не всегда обеспеченных, как блестяще показывает небольшой наш нынешний опыт. В интересующем меня аспекте есть даже некоторая загадочность, поскольку он не требует мгновенных и миллиардных вложений ни в рублях, ни в инвалюте, что, согласитесь, сейчас – ред­кость. Нет, инвестиций не надо. А нужен лишь пустя­чок, как в знаменитом английском газоне: культурная традиция, воспитание и образование граждан, поведенческая установка в социуме (для сравнения установок – в Японии экскурсовод, прощаясь с туристской группой на ночь и до следующего утра, произносит фразу: "Извините за то, что мы заставили вас устать"; только и всего).

Как вы наверняка уже догадались, аспект, столь меня волнующий, – наш язык. От достоинства его и богатства зависит духовный климат общества, в том числе – готовность к новым научным, художественным и общественным идеям. Ну, не исключено, что где-то (как мы сейчас любим – "я, где-товозмущен", мне всегда любопытно – где?) мы еще не до конца используем богатства и возможности великого русского языка. Но, с другой стороны, тут как бы многое и не от нас лично: мы получили свой язык в наследство. Он привычен для нас с рождения, неощутим и бесплотен, как, к примеру, время. А многие ли всерьез задумывают­ся о Времени? И все мы, кроме узких специалистов, пользуемся своим языком достаточно бессознательно. И сам-то язык, при его-то вечности – рядом со скоротеч­ностью нашей, к нам тоже достаточно равнодушен: он просто выражает себя нашими устами…

И тут я говорю – стоп.

Ибо на самом деле отношения наши с языком куда более сложны, чем кажется. Ибо наши отношения с языком неизмеримо глубже, чем в состоянии осознать бытовой наш разум. Отношения эти – сакральны. Без языка нас, по-видимому, просто – нет. Ибо “границы моего языка означают границы моего мира” (Людвиг Витгенштейн, “Логико-философский трактат”). И утрата слова (одного только слова!) влечет за собою утрату означаемого им чувства, понятия, факта. Этому чувству-понятию-факту – при потере для него слова – больше нечем пробиться к нам; оно таким образом, делается не-существующим и постепенно исчезает из памяти людской, из культуры. Там, где оно было, может еще долгие годы дрожать и судорожно искать выхода стран­­ная, немотная, боль. Потом остается – лишь легкое недоумение, словно бы – блик. Потом – ничего.

Пожалуй, одну такую трагедию-блик я наблюдала несколько лет назад, случайно включив телевизор. Корреспондент занудно приставал к прохожим, чтобы объяснили ему, как понимают они слово “целомудрие”. Или хоть – как воспринимают. Никто и близко не понимал, даже влюбленный юноша, даже люди вполне, вроде, интеллигентного облика, даже люди постарше, в лучшем случае следовал уклончиво-доброжелательный отзыв. Было страшно, как в пьесе Беккета. Ведь для понимания одного-единственного слова требуется – вся жизнь целиком, все, что человек сумел в себе накопить, вся культура мира. Значит – никто не накопил? А чего ж накопили-то? К счастью, он не спрашивал. Судя по передаче, целомудрие находится в последней стадии издыхания, с ним, пожалуй, для нас покончено.

Боюсь, что это недобрый знак, боюсь – знак беды.

Мы же все более, “не побоюсь этого слова” (как теперь модно выразиться в самом неподходящем месте, возлюбленные наши клише), обращаемся с языком варварски – давим его и формуем, приспосабливая для нужных смыслов. О равнодушии к языку говорить пока рано: это-то он бы как-нибудь перемог. Слишком часто мы обращаемся с ним зло-намеренно и зло-козненно, это ближе к истине. И происходит это вполне по-тихому, почти и неощутимо для поверхностного взгляда, как всякий сущностно-глубинный процесс. И когда я гляжу на старых интеллигентов (хоть в тот же телевизор), которые интеллигентно кипятятся, страстно доказывают и страстно завлекают нас культурой, мне почему-то все чаще вспоминаются белые лебеди на сером мелководье Финского залива. Лебеди, как известно, несмотря на свой великолепно-лебяжий вид, издают своим лебяжьим горлом бессильное постанывание и нервное взвизгиванье. Чайки же (отлично закрепившиеся в нашем соцреализме) кричат нахраписто, грубо и внятно. Интеллигентам, разумеется, не в укор, они – высоки. Вы сами наверняка замечали, как царственно-богат и изысканно-роскошен язык старых эмигрантов, давно оторванных от нашего социума и потому – им не деформированных, как гибок и пластичен их язык в тонких нюансах, неожиданных метафорах, точных образах, столь приспособленных именно для выражения нежнейших оттенков мысли. Так что – какой же укор? Наша беда – в другом. Как справедливо учит теория информации, жизненно важно не то количество информации, каковое наличествует в объекте, а лишь то – которое способен восприять субъект. Я. Вы. Он. Она. Мы. Да, к восприятию информации надо себя готовить, абы как – не возьмешь, это труд.

"Всегда требуют, чтобы искусство было понятно, но никогда не требуют от себя приспособить свою голову к пониманию" (Казимир Малевич). Насколько мы к этому готовы? Что возьмем у Владимира Набоко­ва? У Николая Бердяева? Сколько – от Умберто Эко и Тома Стоппарда? От Василия Кандинского? Альфреда Шнитке? От Сергея Курехина, наконец? Неужто – поверхностные лишь крохи? Что же тогда – наша гласность, каковой мы счастливо гордимся как, по сути, единственным завоеванием последних лет? Чем тогда могучее наше чтение (процесс складывания букв в слова – чисто же механический), всесоюзное, всеохватное, – по сути-то, отличается от механического заглатывания бутерброда-с-килькой-вкупе-с-чашечкой-кофе?

Уповая на лаврах”, бреду по пустыне из слов, что лежат бездыханно, немыми свернувшись камнями…

Этот мой опус можно бы поименовать и понауч­нее, к примеру: "К вопросу о некоторых тенденциях живого русского разговорного языка на данном этапе общественной мысли". Ибо я остро ощущаю именно – тенденцию. И хотела бы попытаться разобраться – хоть бы для себя – в новоязе перестройки (корни нашего новояза значительно глубже и пронзают, естественно, эпоху застоя, эпоху культа личности, все временные наши пласты вплоть до начала тоталитаризма). Тут уж не обойтись без Джорджа Оруэлла, впервые столь резко и бескомпромиссно поставившего в художественной литературе вопрос об отношении государственной машины к языку, что многие большие художники до него делали скорее интуитивно и опосредованно. Стоит, пожалуй, напомнить, себе же, основные положения новояза, блестяще сформулированные Оруэллом (роман "1984", приложение, языку посвященное).

Итак, цель новояза, вполне осознанная тоталитар­ным государством как обязательное условие и даже гарантия своего существования, состоит в том, чтобы сделать принципиально невозможным иные способы мышления, всякое инакомыслие – вообще, для чего выбор слов сведен к минимальному минимуму. Слова должны быть конкретны, исключены оттенки значений, метафоры, образы и сравнения, поскольку они стимули­руют мысль. Любое трудно-произносимое слово – изначально плохое, ибо задерживает на себе внима­ние, что уже опасно. Фраза должна быть функциональна, как грабли. Общий словарный запас – необратимо уменьшается. Чем беднее язык народа – тем легче этот народ управляем сверху, тем сильнее его внушаемость и без-закона-послушность. В идеале – нуж­но “сделать источником артикулированной речи непосредственно голосовые связки, абсолютно не затрагивая при этом высшие мозговые центры”, чуть-чуть все же цитата, не удержалась. Новояз для удобства контроля разбит на лексиконы: А – повседневность, Б – политический жаргон, В – скудные наука-техника.

Посмотрим же на себя с точки зрения Джоджа Оруэлла, любезные соотечественники!

С А-лексиконом, как сами понимаете, у нас все в большом порядке: количество слов сокращается. На днях двенадцатилетний сын спросил своего папу, что такое “сарделька”? Папа еще знает. Шестилетняя девоч­ка спросила маму, чтот такое “шпроты”? Ура, мама еще знает. “А буженина”? Мама слегка путается. “Севрюга”? Это мама не видела, но еще помнит, что надо вроде говорить: “Кто такая?”, а не “Что?” Есть еще блик. Предметы жестко и однозначно названы, например – “кресло”. Без этих барских вариантов: вольтеровское, старинное, дачное, мягкое и т.д. Без затей: “Мне вчера повезло – записался на кресло”. Можно – на зонтик, на холодильник, на дачу, на веник, на путевку, на пальто, чувствуете – какой еще разброс и одновременно – какая уже парализующая четкость! Или, возьмем, хоть “яблоко”. Сортов давно нету, этих-всяких шафран, анисовка, кандиль-китайка, или кадриль? Уже сбиваюсь. Синонимы и прочие тонкости из быта исчезли, за не-надобностью: картошка бывает – гнилая и не-гнилая, молоко – скисшее и не-скисшее, очередь – большая и не-большая, последнее – редко, штаны – рваные и не-рваные, человек – нужный и не-нужный. Кстати, по Оруэллу, исчерпывающее многообразие значений (два; больше – уже бунт) достигается как раз добавлением частицы не (лестница: грязная – не-грязная, ребенок: больной – не-больной). Впрочем, частица эта гораздо любопытнее используется в Б-лексиконе и там обретает черты уже философски-онтологические.

Особо нужно отметить, что редукция языка, отчетливое его – оскудение, достигается мощным стягиванием значений в нашем А-лексиконе (язык-то неподъемно-богатый, пришлось повозиться), процесс этот – летальный сейчас по скорости. "У вас еда есть?" Ощущаете? Детализаций не нужно – голая суть. Слово "мебель", к примеру, (недавно ведь – еще нейтральное, почти книжное) стремительно вобрало сейчас в себя все и все в себе сделало равнозначно-ценным: "Я мебель достал!" Спальный гарнитур, табуретку, письменный стол, раковину, комод-ручной-работы-из-посылочных-ящиков или стиля-Людовик-Последний – это все не-важно: "Мебель" – трубно, сладостно, обессиливающе грандиозностью свершенья. Что и требуется от новояза – назвал, достал, сообщил другим, обессилел и сиди тихо, пока не отняли.

В повседневности нашей, как сами понимаете, А-Б-и-В-лексиконы в значительной степени перемешаны и сложно проросли друг в друга. В связи с этим (надо бы, само собою, – “в этой связи”, это как-то многозна­читель­нее, тупее, бюрократичней, от чего теряется как раз ощущение живой связи и именно поэтому – столь сейчас победительно; могуче обрамляет “новое мышление”, мы против таких новаций бессильны) осталь­ные свои соображения я отношу к Б-лексикону, усматривая в них явный политический подтекст, манипуляции общественным мнением – через язык. По правде сказать, я верую в иррациональную силу языка: невнятная речь, независимо от желания говорящего, обнажает и выдает фальшь свершения. Я-то, если по-честному, только тогда поверю правительству, когда оно сможет объясняться со мною на достойном себя, меня и русского языка языковом уровне: ясно, четко по мысли, грамматически-безупречно и стилистически-объемно. Я-то иррационально убеждена, что, пока слово “Азербайджан” не будет правильно произноситься с Высо­кой трибуны, нам – наших проблем не решить, а пока орган, призванный заниматься образованием в пределах города, именуется ГУНО – не может быть в городе никакого образования (в Японии сроду бы не дарили гвоздику на день рождения или к свадьбе, так как в слове “гвоздика” остро просматривается “гвоздь”; японцы, как я успела заметить за три туристских недели, – чрезмерно чувствительны к этим тонкостям), и достойного здравоохранения тоже не будет, если это – ГУЗЛ (просматривается “узел”,скорее всего – на горле, отсюда – начальное “г”, ГУЗЛ, вслушайтесь!).

Всевластие и обилие наших аббревиатур всем извстно: ЖенПИ (это Женский педагогический институт, Средняя Азия), ГОРЕМ (городские ремонтные мастер­ские, все равно "гарем", там нужно умащивать тело свое благовониями, а не работать), ВООП и ВААП, ДПКДСКЖБЛ (житель блокадного Ленинграда) и УЩР (угольно-щелочной реагент),ДНБКИ, ЛБУ, далее – бесконечно, они все вспухают на волне новых наших совместных и не-совместных предприятий, их уже не исчислить. Тут и перепутать не грех. Недавно слышу: "ВЦВЦ" (Вычислительный центр, само собой), а все остальные слова как-то уж слишком по смыслу и по уровню контрастируют. Оказывается – Внеземная цивилизация, тоже, значит, ВЦ. Ошибочка вышла, об уровне уж молчу.

Есть еще угрюмая аббревиатура ОМОН. Так что опус мой вполне можно поименовать и еще ученее, конкретно: “К вопросу о развитии ОМОНистического взгляда на историю в свете последних событий”.

Чего добиваемся мы этой своей сократительной страстностью? Сперва кажется – просто артикуляцион­ной легкости, облегчаем себе жизнь, сберегаем время на произношении. Ан нет! Ну, новые-то аббревиатуры лишь увеличивают мутную сумятицу нашего хаоса и безличностную безответственность, поскольку нормаль­ный человек, столкнувшись по мелкому своему, меленько-личному делу, с каким-нибудь очередным КВДЩИ, ясное дело, дополнительно шалеет и не может взять в толк обязанностей этого КВДЩИ, тычется, как котенок. Глядишь, потычется и уйдет ни с чем. Это уже государству – польза: одной, личной, проблемкой меньше, усилия не затратив.

Но есть, на мой взгляд, у наших аббревиатур и более важная социальная функция: перебив культурно-нравственный традиции, отрыв от нее. Я берусь утверждать, что неугодного МНСа (младший научный сотрудник) психологически – гораздо проще уволить, чем, скажем, несогласного с тобой ученого. Подумаешь, МНС, МТС, МРС (малый рыболовный сейнер), а слово “ученый” все же вызывает у некоторых слабенькое эхо былого, не-нашего, уважения, так ведь и вечная авторуч­ка на миг дрогнет в административной руке, можно нена­роком и призадуматься.

Аббревиатура, штампующая серьезное, с глубинно-культурными традициями учреждение, неминуемо понижает его социальный статус, ощутимо снижает его значение – как культурного центра – в общественном мнении. В самом деле: ну, МГУ, ПГУ, ЛГУ, ИГУСГУ, сколько там еще этих безотвязных, ГэУ. Надоело, ей-богу! Одно-то ГэУ, которое “эЛ” можно и в Петергоф перевести, перетопчется. Закончить ЛГУ, уверяю вас, куда менее престижно, чем – к примеру – Оксфорд или Ленинградский университет, сама кончала, знаю. Удивительно, что мы Эрмитаж до сих пор не сократили, ГЛЭ, предлагаю, или совсем по-домашнему: ГЭ, вот бы и славно. Это наш пока недосмотр. Возможно, я слегка огрубляю сложный процесс нашего непростого восприя­тия языковых капризов, но в языке, как и в политике, мелочей нет. Кто-то да это слышит, хоть подсознанием. А коли никто не слышит – и вовсе плохо: значит мы безнадежно глухи, безъязыки и беззащитны, можем – только терять.

Как теряем сейчас, помаленьку подтачивая и потихоньку изничтожая, главную ценность языка – объединительную, объединяющую меня и вас, мысль и текст, сознание и живую речь, прошлое и будущее, красоту и безобразие этой жизни. Язык ведь более становление, чем данность, в нем особенно показатель­но – взаимодействие и оно же – наиболее уязвимо. Мы разрушаем его безжалостно. При небрежном и социально направленном употреблении языка (направ­лен­ность у нас единственно-вечная: голое “что” без осмысленного “как”, будто это не равноправное дву-единство, будто бессильное “как” тотчас не убивает самое распрекрасное “что”!) прежде всего страдают предлоги, связь: “констатировать об”.Телевидение полно чудовищных этих согласований, мои – исключи­тельно из выступлений депутатов, это наш цвет, наша сейчас языковая школа, не с улицы беру.

Прошу заранее простить частокол примеров, но хочу, чтобы вы ощутили проблему во всей ее тревожности: “с надеждой смотрим о том”, “продемонстрировали о том”, “критикуют о том”, “согласитесь о том”, “реклама о том”, “привыкают о том”, “зашевелились о том”, “подтвердил о том”, “радуюсь о том”, “палец о палец не бьем о том”, “настаиваю о том”, “долго мучались о том, чтобы открыть кран мнений”, “прозвучало о том”, “ввести мораторий о том”, “приносил клятву о том”. Пожалуй – хватит. Как видите, мы достигли уже почти тотального стягивания связей типа ГУЗЛ: оборот “о том” уже победил в нашем перестроечном новоязе и может с полным правом считать себя “Предлогом-90”. Может, как нынче принято, пора вручить ему приз? Хоть бы – муляж головы Сократа, совместное советско-шведское производство, изготовлено в порядке гуманитарной помощи в городе-побратиме Гамбурге, срочно создадим соответствующий Фонд, в фонде – Комиссию, желательно – сразу согласительную, чтоб под расписку вручила.

Но поскольку язык все же пока не полностью еще управляем (на что следует обратить особое внимание депутатов и Центра-с-большой-буквы), проскальзывают еще иногда диссидентские, не побоюсь этого слова, связи: “поклониться к праху”, “облокотиться за стену”, “нарваться в неприятности”, “заинтересоваться о быте”, “решить через обсуждение”, “достоин для подражания”, “обсуждать про положение в Приаралье”, “говорить за кандидатуры”, “предам виновников к суду” (это, чувствуете, прокурор) и даже – самое филологически совершенное – “отказаться для службы в армии” (автор – генерал), “отказаться для”, я считаю, это уже художественная находка. Чувствуете, как бессозна­тель­но-вслепую, на ощупь и кое-как – строятся эти фразы? Как беспомощно и случайно сцеплены слова? Как загоняет вас в темный угол победительное “о том”?

Это уже дефект мыслительного аппарата, уже де-структурированное сознание, не обольщайтесь – давно не грамматика. Нет, нам не нужно печатать Владимира Набокова, торопиться с Сашей Соколовым и Иосифом Бродским. Рабам – нужна Рабыня-из-ауры. Я даже “настаиваю об этом”.

Меж тем меня властно влекут еще глаголы перестроечного новояза. Глагол – это тугая тетива лука, это энергия связи, динамика фразы, ее движение, у мысли нет момента покоя. В последнее время, как я пристрастно замечаю, в речах наших руководителей (чем страшнее положение в стране – тем чаще) глагол начал играть совершенно уникальную и абсолютно неожи­данную роль. Даже не думала никогда, что от глагола – этого можно добиться: глагол стал покорно передавать бесформенную статику, он стал, по сути, перевертышем собственного, исконно языкового, предназначения и остался при этом глаголом. У нас в последнее время появились глаголы – как бы зависшие в пустоте. Глаголу же, чтобы реализовать блистательную свою энергию, недостаточно сохранить буквальный свой, точечно-означающий, смысл, глаголу – необходимо опереться на окружающие слова, от него зависящие и его проясняющие, и лишь тогда организуется и просту­пает общий смысл текста.

Чтобы не интриговать далее, приведу классический образчик новейшего глаголоупотребления, лучше которо­го пока не встречала. Вот этот образчик: “Мы обменялись и пришли”, автор – М.С.Горбачев. Ощущаете? Красоту, лапидарность, законченность? Модерн, нако­нец? Глагол “обменялись”, по старомодному-то, требует дополнения: кем, чем. Носовыми платками, родителями, выстрелами, игрушками, мнениями. Уточнения эти черт-те куда могут завести. Обменялись. И пришли. “К чему?” – наивно спросите вы. А вот это-то как раз и не надо, совершенно вам не-обязательно знать – к чему, уточнения смерти подобны, не ваше-собачье дело. Куда надо – туда и пришли.

Как вы уже заметили, глагол тут, по правде-то, и вообще ни при чем: мы на него – переваливаем свои забо­ты, он, надеюсь, еще вывернется. Дай Бог – глаголу!

Я же для полноты картины предлагаю желающим поразмыслить над таким, к примеру, высказыванием: “На сегодяшний день складывается обстановка в городе по уровню обеспечения продуктами первой необходимости”. Все. Точка. Мне просто интересно, какую информацию может извлечь из этого пассажа внимательный слуша­тель? Правильно! Никакой. А какой смысл вкладывал оратор? Никакой. Не-правильно! Ибо тут, думаю – намеренно, пропущено определение, которое оратор, по-видимому, не хотел бы делать общим достоянием. “Обстановка складывается”, скорее всего, – бед­ствен­ная, самое слабое, может – тревожная. Так что отсутствующий смысл отнюдь не так наивен, отнюдь.

Смысл фразы, сконцентрированный вокруг такого – зависшего – глагола и посредством оного, как раз и состоит в рассчитанном уходе от не-желательного смысла (чистую безграмотность я тоже не исключаю – как частный случай: совесть не позволяет), переориен­тации внимания слушателей на разрозненные, хоть и болевые слова (продукты, первая необходимость), в полной и вязкой, даже – вяжущей (руки, ноги, волю, главное – именно: волю) неподвижности фразы, где выход не означен даже намеком, так как для оратора и задачи такой не было. Смысл – в затрудненности дыхания, в шевелении губ, в многотрудном, вроде бы вдумчивом и долгом молчании – после точки.

 Это расчет эмоционально правильный. Ибо чем длиннее это молчание, тем оно словно бы вдумчивее и глубже. И тем наивней и неудержимей ожидаете вы логичес­кого продолжения фразы, которое что-то же должно объяснить, ответа, что в муках родит оратор. Он ничего не родит. Он и не мог – родить, поскольку мысли (кроме шкурно-спасительной для себя: нырнуть в кусты, пропустив оценочное определение, но это скорее никакая еще и не мысль, а первая сигнальная система, по академику Павлову) в нем не было изначально, это типично размытое сознание, характерное для руководи­теля все-равно-чем. Но зато – блестящий лингвисти­чески-полемический прием! И его, единожды найдя, все чаще эксплуатируют. На этом – "я в основном по этому вопросу завершил". По-моему, довольно изящно ввернуто, чтобы остаться в рамках жанра.

В наше непростое время в Б-лексикон ворвалась лавина иностранных слов: не сказать об этом явлении особо – значит не сказать “о нашем непростом времени” чего-то принципиально важного, может – вещего, такого я вовек себе не прощу. Сразу оговорюсь: за язык я не беспокоюсь, это для нашего языка – тьфу, он освоит “консенсус”, обживет “рейтинг”, приручит “спонсора” и одомашнит “менеджера”, как лицей и галоши, перемелет, видоизменит, надо – так поменяет смысл, тем лишь обогатившись. Беспокоюсь я – о нас с вами.

Ибо слова эти появились не просто так, от приоткрытой границы и планетарных связей; далеко не всегда – потому что в русском языке не нашлось подходящего поименования. А спущены на нас сверху, как цепные псы (собачек прошу – не обижаться), причем многие из них призваны, как бы поделикатнее выразиться, сыграть роль мягкой упаковки при твердой посадке: “дефицит совести” куда как невиннее, чем бессовестность, а дефицит обуви или курева, дипломатично заявленный именно как “дефицит”, вызывает в массах гораздо меньшее разражение, чем прилюдное признание в полном этих товаров отсутствии.

В первом ряду запудривания мозгов идут сейчас, как вы несомненно уже заметили, со штыками наперевес "политические амбиции" (надо бы и писать – в одно слово, вместе, "политические-амбиции, это сейчас идиома, так-то страшнее), "экстремисты (желательно, кстати, произносить аккуратно, по буквам, ибо "экскремисты" – нечто совсем другое, даже не уточняю – что) и вовсе уж никому не ведомый, цепко и ползуче охватывающий нас, "популизм".

На вас, наверное, оказывали прессинг?” – “Прессинг? Да, прессинг оказывали. И даже на мою жену ночью”.

Мудрый, однако, шаг, эти иностранные слова! Они, по сути, исполняют сейчас обязанности оруэлловских эвфемизмов, временно снимающих свой полузагадочной новизной, полной для многих – даже таинственностью, ненужные властям страсти. Но дефицита, естественно, не снимают. Главная же притягательность этих пришельцев для власть предержащих – смысловая их не-укорененность в нашем языке и в нашей культуре, что великолепно позволяет с их помощью создавать вожделенную видимость “нового мышления” (наше, родное, клише: мышление либо есть, либо его – нету, никакого “нового” не существует в природе) и мощного движения по пути демократизации и прогресса.

Шепни нашему человеку: "Конверсия, милок…" – и человека вроде уже отпустило, мы ведь не избалованы объясненьями. Ну, пусть он потом, от засекреченной соседки по кухне, узнает, что завод раньше делал атом­ные реакторы, а теперь кинут на кастрюли, вместо – хоть бы компьютеров, что все же сопоставимо по мозговому напрягу, отчего с завода уникальные кадры разбегаются в никуда, может – в бомжи. Это ж  потом! У­ нас же главное – от себя отодвинуть, а не решить.

“Спонсоры”, “новые приоритеты”, “презентации” (“Завтра во Дворце-культуры-Первой-пятилетки состо­ит­ся презентация нового художественного фильма “Бля”, наша реклама!) и “плюрализм” очень этому помогают: отодвинуть. Слова эти выдвигаются сейчас – как тотем, мы ими заговариваем судьбу. Плюрализм, ах, плюра­лизм-плюрализм, побольше плюрализму, хоть капельку плюрализма, только его, его-одного, мир – перевернем, себя – очеловечим. И никаких там уже “разнообразие мнений”, “различные точки зрения” – это все не надо. Как гениально выразился некто-деятель: “Искать плюрализм однозначно!”

Если “альтернативный”, то никогда уж – иной, противоположный, другой, взаимоисключающий, проти­во­борствующий; раз “консолидация” – чтоб “объедине­нием” и не пахло. Ощущаете тенденцию? То же стягивание узлом на горле, жесткость одного-единствен­ного смысла, остальные безжалостно отсекаются, синонимов – что бы не было духу, это чума, это потенциаль­ное сомнение. Но особенно мне милы, чест­но признаюсь, “негативные явления”! Уже никаких – подло, неблагородно, безнравственно, гадко, непорядоч­но, глупо, отвратительно, не по-человечески, наконец, да мало ли их. Снимаются одним махом. С “негативными явлениями” может, пожалуй, помериться силами лишь “не-простая ситуация”. Трагедия, несчастье, преступление, кровь людская на улицах мирного города – эти конкреции исключаются, нету их, понятно?! Есть “не-простая ситуация”. Точка.

Узнаете частицу “не” в новом ее, государственном,  облачении? Социально призвана – снять нравстенные оценки, самую суть осмысливания явлений. Меж тем, в русском языке без-оценочных предложений нет в принципе, так он мудро устроен, эмоционально – вполне в духе российского же характера. Убери оценку насильственно – проступает (не очень даже понятно – как проступает, но вдруг чувствуешь) ложь, тоже оценка. “Обстановка у нас в стране непростая”. Не – тяжкая, невыносимая, лживая, оскорбительная, опасная, унизи­тель­ная, мучительная, катастрофическая и брато­убийственная. Не-простая, точка. Где-то, болтают, бывает “простая”, но не у нас, всякое уточнение – уже подкоп. Опять стягивание многоликих смыслов до узко­го горлышка кувшина, где – может – джинн. Ничего, приштампуем и джинна, не вырвется.

Подобные слова, как мокрый снег, мгновенно скатываются комом, ком этот всегда – клише-штамп. Штампы-клише настолько заполонили нашу речь, что мы ведь давно уж, по правде-то, и не разговариваем друг с другом (если придерживаться старинного представле­ния о разговоре-беседе, где надлежит обмениваться информацией, собственными мыслями и т.д.), а лишь обмениваемся готовыми клише. По-моему, давно уж реальны лишь бартерные языковые сделки; я тебе – талон на водку, ты мне – носки; я тебе – "повернуться лицом к" (к чему угодно; к ранним овощам, к социализму с человеческим лицом, к многодетным семьям, к истине, загрязнению Байкала, железнодорожному транспорту и одноразовым шприцам, особливо же – к каждому человеку, это уж непременно), ты мне – "дойти до каждого" (инвалида, ученого, владельца попугаев, шахтера, стоматолога, особливо – до каждого человека, всенепременно, это уж – кровь из носу, на том стоим).

Социальный смысл штампов-клише, могуче пропагандируемых, – создать эмоционально-концентри­рован­ную видимость нового понимания ранних овощей, нужд инвалидов, истины и каждого человека в его первозданной неповторимости; создать видимость некоего, бережного и передового, никогда дотоле нами не-виданного шага ко всем этим предметам, нового, опять же касательно их, – мышления, а на самом-то деле – припечатать намертво очередным клише и, хоть временно, эту проблему таким образом – снять. Пожа­луй, это уже массовый гипноз почище Кашпировского, только от повторов исчезают не послеоперационные болячки, а целые проблемы, – это, наверное, даже наш уже от Кашпировского шаг вперед…

"Мы все дружно бок о бок идем разными дорогами к одной цели". Святые слова!

Штампованное сознание идеально подвигает нас к идеалу новояза: можно говорить-беседовать-спорить-даже-думать-наедине-с-собой, ничуть не затрагивая собственных мозгов. Логика, рефлексия, ассоциации, умение слышать собеседника исключены в принципе: цельнокроеному клише все эти излишества не требу­ются, оно легко и бездумно прилипает к клише предыдущему. Даже как-то и безболезненно, даже  приятно. Видимость общения – налицо. Внутреннее одиночество при этом, правда, растет, потому что живой человек, естественно, все равно глубже любого клише. Да кого это так уж особенно волнует? Разве что – этого-самого человека, ну, это уж его заботы! От стерильно-клишированного общения человек невнятно томится, не имея слов томление свое выразить: может запить, вдруг кого обругать, вдруг прыгнуть в окно с девятого этажа, бывает.

Чем сильнее пронизан язык (то есть, массовое сознание) клише-штампами, тем враждебнее отношение общества к искусству и к науке. Самое существование этих не вполне материальных предметов – уже раздражает, их нельзя пощупать, прикинуть – в рублях и в твердой валюте, трудно их вообще оценить, там, по слухам, надо что-то понять или почувствовать, это уже напряжение, уже покушение на покой и мозги, нарушение стереотипа, это – не надо. Но смутное томление, как ни странно, все-таки пока остается. И бродят, к примеру, по Комарово томящиеся счастливцы из дома-отдыха-имени-Джузеппе-де-Витторио, аж из Зеленогорска: "Тут, нам сказали, какая-то достопри­ме­чательность есть? Вроде – дача?" – "Ахматовская?" – "Да кто ж его знает! А как туда пройти, не подскажете? Сказали – достопримечательность…"

Что тут добавишь? Многие и фамилию теперь знают, к могиле – в пургу протоптано. Клишированному сознанию свойственно и человека воспринимать  только как клише, а потому – чтить лишь мертвых современ­ников. С живыми-то, само собой, сложно: черт-те что говорят, пишут, надо вникать, составлять собственное мнение, не всегда совпадающее, с живыми – напла­чешь­ся. Сильно, взволнованно любим Ушедших, спешим назвать их именем как можно больше терри­торий, улиц, колхозов, площадей, гор, это наш родной гигантизм, широкая наша – славянская – натура. Не умея услышать их при жизни (ну, нечем, что делать: не знаем ихних слов, острым нюхом схватываем – что надо слышать, что нынче велено), спешим настряпать себе побольше идолов. Сейчас, к примеру, сладостно ваяем сахарных кукол из Анны Андреевны Ахматовой и Андрея Дмитриевича Сахарова, на очереди, судя по всему, – Мандельштам.

Мы – страна исступленных идолопоклонников. Но какие-то там примитивные племена резали себе идолка из дерева, шептали на него, плыли по бурной реке, лодка вдруг, однако, черпала бортом, тогда – идолка на берегу раздраженно сжигали. Тут же с любовью вырезали себе следующего. Это, по-моему, как-то гуманнее, чем замучить большого человека обязательно до смерти, успеть обязательно освистать на всех трибунах при жизни, во всех газетах успеть от души изругать, а потом, когда социальная установка вдруг крутанется на сто восемьдесят градусов, толпами бежать к дому, где сидел он в ссылке, навесить доску, громко клясться в вечной любви, подносить к этой доске на руках лягающихся невест и назвать это покаянием.

"Я считаю протест и объявляю счетную комиссию". Кто  скажет  лучше? Не я.

"Эх, нагружай, нагружай, разгружай, разгружай, собирай, наступили сроки…" Помните, песенка из "Кубанских казаков"? Если забыли – не огорчайтесь: "Кубанские казаки" нам несомненно очень скоро покажут, по первой программе, это уж наверняка.

Что тут добавишь?

Но я бы – на месте Джорджа Оруэлла – добавила (тут он как иностранец не доглядел, не все в нашей жизни пронзил все-таки своим прозорливым оком) еще Г-лексикон, четвертый: это наш дзэн (без буддизма), более известный как мат. Язык культуры “дзэн”, пояс­ню, считается самым вырожденным из языков, ныне употребляемых в обиходе, то бишь любое слово в дзэне означает решительно что угодно, все или ничего, понимай – как знаешь, закрепленного значения нет, смысловое поле слова – безбрежно, эмоциональное – бесконечно. Понимание достигается, так сказать, скачком трансцендентной логики. Для мата – харак­терис­тики те же, понимание достигается – привычкой. Единственное отличие мата от истинно дзэна, что он не требует ни медитации, ни самоусовершенствования, ну, это-то пустяки. Смело пренебрежем.

Наш, теперешний, мат – явление типично совко­вое, целиком принадлежащее исключительно новоязу, более того – Б-лексикону, поскольку в нем превалирует явная социальная направленность (в отличие от мата в народных сказках, собранных, к примеру, А.Н.Афа­насье­вым в середине XIX века, где мат берет на себя исключительно художественно-образную функцию и идеологически – чист абсолютно). Совковый мат, в услови­ях жесточайшего террора, постепенно взял на себя роль диссидента в языке, отчего и возникли “Москва-Петушки”. Он вобрал в себя и даже сам же и организовал как бы своею же плотью – тайную общность граждан приблизительно равного иерархичес­кого уровня (осуществляя, кстати, и недоступное равенство – по вертикали). Зачастую мат был единственной формой бунта, доступной индивиду, задавленному госмашиной. В мате, таким образом, долго – была наша свобода; в нем было – наше великое противостояние. Эта инерция восприятия (мата – как свободы и инакомыслия), видимо, и позволяет ему столь пышно цвести в нашей литературе, в наших фильмах, песнопениях и застольях отдохновенья.