Russian
| English
"Куда идет мир? Каково будущее науки? Как "объять необъятное", получая образование - высшее, среднее, начальное? Как преодолеть "пропасть двух культур" - естественнонаучной и гуманитарной? Как создать и вырастить научную школу? Какова структура нашего познания? Как управлять риском? Можно ли с единой точки зрения взглянуть на проблемы математики и экономики, физики и психологии, компьютерных наук и географии, техники и философии?"

«ДАО И ЛОГОС (встреча культур)» 
Т.П. Григорьева

Опубликовано в: Философия и синергетика

Еще до того, как идея Ницше завладела умами, Шеллинг пророчествовал:

«Человек, который вымолил себе существование в сверхчувственном мире, превратится в этом миро в мучителя человечества, неистовствующего против себя и других. За унижение в мире ином он хочет быть вознагражден господством над, этим миром. Пробуждаясь от блаженства потустороннего мира, он возвращается в этот мир, чтобы превратить его в ад» [ 25 ].

Насколько этот вопрос мучил в ту пору людей (да и теперь мучает), свидетельствует Акутагава Рюноскэ незадолго до того, как покончить с собой:

«Это было во втором этаже одного книжного магазина. Он, двадцатилетний, стоял на приставной лестнице европейского типа перед книжными полками и рассматривал новые книги. Мопассан, Бодлер, Стринберг, Ибсен, Шоу, Толстой…

Перед ним стояли не столько книги, сколько сам «конец века». Ницше, Верлен, братья Гонкуры, Достоевский, Гауптман, Флобер…

Борясь с мраком, он разбирал их имена… Он посмотрел с лестницы вниз на приказчиков и покупателей, которые двигались среди книг. Они были удивительно маленькими. Больше того, они были какими-то жалкими.

— Человеческая жизнь не стоит и одной строки Бодлера…

Некоторое время он смотрел с лестницы вниз на них, вот таких» [ 26 ].

Можно вспомнить и афоризм Акутагава:

«Лягушка, прыгнувшая в старый пруд в саду, разбила столетнюю печаль [ 27 ]. Но лягушка, выпрыгнувшая из старого пруда, может быть наделена столетней печалью».

«Ад одиночества» – назвал писатель один из рассказов.

«Согласно буддийским верованиям, существуют различные круги ада. Но, в общем, ад можно разделить на три круга: дальний ад, ближний ад и ад одиночества. Помните слова: «Под тем миром, где обитает все живое, на пятьсот ли простирается ад». Значит, еще издревле люди верили, что ад – преисподняя. И только один из кругов этого ада – ад одиночества – неожиданно возникает в воздушных сферах над горами, полями и лесами. Другими словами, то, что окружает человека, может в мгновение ока превратиться для него в ад мук и страданий» [ 28 ].

Идея «сверх-человека» долго вызревала, чтобы иметь короткую жизнь, и ни одну душу призвала к действию. Эти действия слились в едином порыве к обновлению жизни, и мы знаем, чем это кончилось, И кончилось ли? Все зависимо в зависимом мире,

Не восприимчив человек к урокам Истории, инстинкт забвения, похоже, сильнее в нем инстинкта памяти. И глобальная, почти детская доверчивость к указующим идеям вместо потребности думать самому, «внимая Логосу».

Почему все же сомнительна идея Ницше, хотя не избавился мир от завороженности ею? Разве хомо сапиенс не «промежуточная стадия», разве не должен превзойти себя? Но идея не имеет жизни, если не имеет опоры в Бытии. Философия Ницше – не вся правда о человеке, а лишь часть ее, так же как «нигилизм» Ницше – не вся правда о человечестве, а лишь часть ее. Судите сами! «Человек – это канат, натянутый между животным и сверх-человеком, – канат над пропастью» (значит, сверх-человек не должен останавливаться, идя по этому канату, чтобы не рухнуть вниз).

«Опасно прохождение, опасно остаться в пути, опасен взор, обращенный назад, опасны страх и остановка.

В человеке важно то, что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и уничтожение…

Смотрите, я провозвестник молнии и тяжелая капля из тучи; но эта молния называется сверх-человек. Но если человек – «мост», то молния может испепелить его.

«Я стремлюсь к своей цели, я иду своей дорогой; через медлительных и нерадивых перепрыгну я. Пусть будет мой путь их гибелью». И он стал их гибелью.

«Я призываю вас не к работе, а к борьбе. Я призываю вас не ж миру, а к победе. Да будет труд ваш борьбой, и мир ваш победою!

…Вы говорите, что благая цель освящает даже войну? Я же говорю вам, что благо войны освящает всякую цель.

Война и мужество совершили больше великих дел, чем любовь к ближнему. Не ваша жалость, а ваша храбрость спасала доселе несчастных»" [ 29 ].

Как легко перевернуть правду в неправду, – и миллионы жертв на поле Идеи, родившейся от отчаяния. Нужно иметь мужество, чтобы смотреть Правде в глаза, не отвести взора (мы слишком долго отводили и разучились видеть). Ницше нелегко достался двойной бунт: против бога и против человека (не отверг бы бога, не понадобился бы «сверх-человек»). Но вспомним, Блаженный Августин говорил: «Когда человек живет по человеку, а не по богу, он подобен дьяволу» («О граде божием», XIV, 4). Тот самый случай, когда «да-да, нет-нет, что сверх того, то от лукавого», – если не бог, то дьявол, третьего не дано. «Человеческое, слишком человеческое – это всегда нечто животное», – вслед за Ницше повторяет Акутагава. А Заратустра вещал:

«С человеком происходит то же, что и с деревом. Чем больше стремится он вверх, к свету, тем глубже простираются корни его в землю, вниз, в мрак и глубину, – к злу».

Что говорить, человек, действительно, не ангел.

«Поистине, человек – это грязный поток, – молвил Заратустра. – Надо быть морем, чтобы принять в себя грязный поток и не сделаться нечистым.

Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он – это море, где может потонуть ваше великое презрение.

В чем то самое высокое, что можете вы пережить? Это час великого презрения.

Час, когда ваше счастье становится для вас отвратительным, так же как ваш разум и ваша добродетель.

Час, когда вы говорите: «В чем мое счастье? Оно – бедность и грязь и жалкое довольство собою. Мое счастье должно бы было оправдывать само существование!»

Час, когда вы говорите: «В чем мой разум? Добивается ли он знания, как лев своей пищи? Он – бедность и грязь и жалкое довольство собою!» [ 30 ]

В самом деле. Разве тупость и пошлость, дряблость и трусость не вызывают отвращения, «великого презрения», как, скажем, вызывали у Э. Золя: «Тщетно мы стряхиваем с себя этих бездарностей: они напирают на нас, душат, прилипают к нам… Мир устал от наглого господства посредственностей. Я ненавижу их». Так и назвал свое эссе – «Что я ненавижу?» [ 31 ].

Параллельно утверждается христианский идеал – «свет во тьме светит» – Толстого, Достоевского.

«Заповедь новую даю вам, да любите друг друга; как Я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга» (Ин., 34). Отвечая на зло злом, лишь увеличиваешь зло мировое. Человеку нужна одна сердечность, и не ради другого, а ради своего же спасения. Однако в XIX в. в Европе популярен культ силы, сильной личности, противостоящей посредственности.

Ницше уповал на Человека. Но Человек только еще ждет своего часа, своего рождения, он еще не стал собой, и правота Ницше в том, что он не хотел мириться с не-человеком или до-человеком. Но вот в чем вопрос: способно ли «море» поглотить грязь? Ведь и море погибает, когда в него вливаются грязные потоки. Нам ли этого не знать: почти уж не осталось здоровых, не «заболевших» морей. Значит, не пряв Ницше: море не может бесконечно «принимать в себя грязный поток и не сделаться нечистым». И, значит, нет другого выхода, как самоочиститься каждому потоку. Над дурным человеком может возвыситься лишь дурной сверх-человек.

Но вернемся на двадцать пять веков назад, когда человеческому морю еще не угрожала гибель. «Когда дао находится в мире, (все сущее вливается в него), подобно тому как горные ручьи текут к рекам и морям» («Даодэцзин», §32). Для этого не нужно быть ярким, как молния, а нужно быть тихим, как вода. Дао-человек следует «естественной честности» (дуань чжэн), ни над кем не возносится, ощущая равное ко всему отношение.

«Великое дао растекается повсюду, вправо и влево.
Благодаря ему все сущее рождается и растет.
Имея заслуги, не имеет имени.
С любовью воспитывая все существа,
не считает себя их господином.
Оно никогда не имеет желаний,
поэтому его можно назвать ничтожным.
Все возвращается к нему,
но оно не становится их владыкой.
Его можно назвать Великим.
Оно становится Великим,
потому что не считает себя таковым»

(там же, § 34).

Но не восточному мудрецу предстояло появиться на европейской сцене, а Ницше. Не думал Ницше, что взбунтуется «грязный поток» и захлестнет землю, после чего уже ничто хорошее не возродилось бы, если бы ему не преградила путь некая сила, которую он не предвидел, хотя и верил:

«Есть тысячи дорог, по которым еще никогда не ходили, тысячи здоровых натур и скрытых островов жизни. Все еще не исчерпаны и не открыты человек и земля человека» [ 32 ].

Нужно ли в таком случае сжигать мосты? Разве всякий огонь. очищает, несет спасение? Разве дал он спасение герою «Жертвоприношения» А. Тарковского? И не слишком ли много жертв, а искупления нет. Жизнь – вечный круговорот, говорит вслед за Ницше бывший учитель истории, почтальон Отто. Человек умирает и вновь рождается, только не помнит своей прежней жизни и потому ничего не может изменить. Но человек уже не помнит и настоящей жизни, ощутив свое бессилие перед надвигающимся, которое давно уже отпало от Логоса. И, может быть, надоели Господу жертвы, когда и жертвовать нечем, разве что собственным бессилием, бесплодием. Кому нужны такие жертвы? В растерянности и страхе смотрит человек на этот мир, ставший ему чужим и непонятным, где он, как некое антитело, выталкивается космосферой. Он сам за века уверовал в его хаотичность, а теперь бежит от хаоса, им же сотворенного, – куда попало, хоть в Зону, где и вовсе ничего не понять, но все же нет бессмысленной упорядоченности, движения туда-обратно по неизменной колее, никуда не ведущей. Но раз Тарковский разглядел этот гибнущий мир, значит, сам он находился в другом пространстве; не физически – духовно (физически мы все в плену у времени), значит, шел другой дорогой, и шел не оглядываясь. Не из того ли он племени «здоровых натур», «скрытых островов жизни», до которых еще нужно дотянуться, чтобы встать вровень с ними, – войти в духовную реальность, которую они созидают, несмотря ни на что [ 33 ].

«Но самым опасным врагом, которого ты можешь встретить, будешь всегда ты сам; ты сам подстерегаешь себя в пещерах и лесах, – пророчествовал Заратустра. – Одинокий, ты идешь дорогою к самому себе! И твоя дорога идет впереди тебя самого и твоих семи демонов! Ты будешь сам для себя и еретиком, и колдуном, и прорицателем» [ 34 ].

Понять Ницше невозможно вне Истории и вне конкретной среды: не зная тех, кто ему предшествовал и кто жил рядом. Преемственность и одновременно постоянное желание утверждать обратное, отрицать все то, во что верили другие. Так уж организовано сознание, принявшее за аксиому борьбу противоположностей, ориентированное на вечный спор. Ни один европейский философ не может быть понят вне этой парадигмы. Я говорю «европейский философ», потому что, скажем, китайские не знали о борьбе противоположностей и обходились без нее. Для них Истина не рождается в споре, она вообще не рождается, а существует и открывается в молчании, в сосредоточенном размышлении, а в «суждениях и беседах» – шлифуется, проясняется. Для европейцев же борьба – удел Бытия, ей повинуется все сущее, не только люди, но и атомы. Потому и Шеллинг задавался вопросом: «Каким же образом эти химические процессы все время воспроизводят одну и ту же материю и форму, или какими средствами природа сохраняет разъединение элементов, борьба которых есть жизнь, а соединение – смерть?» [ 35 ].

(Наверное, нынешние химики, ученые высокого ряда, уж не говорю о В. И. Вернадском, для которого мир – Целое, воплощение живой, мыслящей материи, иначе оценивают связи элементов, но, похоже, не все еще освободились от старого комплекса, имея дело с химией, иначе не губили бы посевы, леса, реки и их обитателей.)

Рискую оказаться навязчивой, но напомню еще раз Аристотеля:

«Ведь властвование и подчинение не только необходимы, но и полезны, и прямо от рождения некоторые существа различаются (в том отношении, что одни из них как бы предназначены) к подчинению, другие – к властвованию… И во всем, что, будучи составлено из нескольких частей, непрерывно связанных одна с другой или разъединенных, составляет единое целое, сказывается властвующее начало и начало подчиненное. Это общий закон природы, и, как таковому, ему подчинены одушевленные существа. Правда, и в предметах неодушевленных, например в музыкальной гармонии, можно подметить некий принцип властвования… Так же и мужчина по отношению к женщине: первый по своей природе выше, вторая – ниже, и вот первый властвует, вторая находится в подчинении. Тот же самый принцип неминуемо должен господствовать и во всем человечестве»

(«Политика», XI, 2).

Вот программа на двадцать четыре века. Подобной программы не знал даосско-буддийский мир. Одна и та же природа окружала человека, но разные ее аспекты, разные связи выделило сознание; одни узаконили принцип властвования, подчинения, другие – «взаимности», «равновесия» (кит. хэ, яп. ва) – «дао – не господин».

Принцип ненасилия, невластвования распространялся не только на человеческие отношения (по крайней мере в теории), но и на законы искусства врачевания, живописи, музыки, на строй языка, где не могло, например, появиться главных и второстепенных членов предложения (каков человек, таков и язык, каков язык – такова и жизнь).

А может быть, это еще от Эмпедокла: под действием Вражды сталкиваются первоэлементы (их у Эмпедокла четыре, при пяти труднее соперничать, вступать в поединок – один остается не у дел). Столкновение первоэлементов порождает Хаос, который, однако, под воздействием Любви, а именно она изначальна, переходит в Гармонию. Важно переждать фазу Хаоса, не потерять человеческий облик, способность Любви.

Может быть, героическая, но бессмысленная борьба с мифическими фантомами не только возвысила, но и унизила человека? Привычка к борьбе вошла в плоть и кровь, – к борьбе с Хаосом, с Роком, с Дьяволом, по инерции – с соседями, с народами, с человеками, с самим собой. Процесс необратимый. Привычка к борьбе превратилась в потребность, а потом – в болезнь. Неважно, что не с кем бороться («кто ищет, тот всегда найдет»); начавший истреблять не может остановиться, нет выбора, истребляет культуру, гомосферу, жизнь, самого себя. Бороться с Жизнью, противопоставив ей вещи: «быть, чтобы иметь», – отнять жизнь у другого. При этом жертвуют единственным благом, достойным человека – Свободой. Комплекс, ставший свойством натуры, породил соответствующее отношение ко всему, как к объекту, которым можно распоряжаться по своему усмотрению, манипулировать. Чем дальше, тем больше: врагом становилось все – леса, горы, реки, животные, люди, народы.

И лишь когда культивируемый веками страх перед «невидимым врагом» стал и в самом деле превращаться в реальность – слишком много аномальных явлений увидел XX век (тоталитаризм, фашизм, лагеря смерти, братоубийственные войны), – на пределе существования человек вдруг ощутил, что поле Истории усеяно трупами невинно погибших. А ощутив, начал мало-помалу понимать, что и сам повинен в возникновении «образа врага», и в самом себе начинает видеть врага человечества. Бывает преступно забвение. И от культуры «вражеские силы» требовали повиновения, борьбы не на жизнь, а на смерть, инстинктом чувствуя ее укор. А она, вечная женщина, – недоумевала, пожимая плечами, – что от нее хотят эти пасынки, которых она готова усыновить, захоти они этого, но они ее не слышат, как зачумленные. Она родилась в Любви, не по насилию, – потому и выжила («слабые побеждают сильных»). Что уж говорить о Философии, последние силы отдавшей борьбе «материализма с идеализмом» – «вынь да положь» или с глаз долой. Есть о чем вспомнить – «бездна призывает бездну». Перемололи зерна и на посев не оставили. Но кто выстоял, тот выстоял. – Все в человеке.

«Образ врага» не обошел и востоковедение, где на моей еще памяти орудовали по принципу рычага – «или-или»: если даосизм хорошо, конфуцианство – плохо, и наоборот. И обязательно подавай борьбу противоположностей – «как это инь-ян едины, если все борется?!» (да еще в этом биноме ян, как более понятный и близкий уму знак – активность, движение – ставился на первое место, хотя у китайцев наоборот). Логика «рычага» была сильнее здравого смысла и свидетельств текстов (в знании которых, кстати, тем же ученым не откажешь, только «не в коня корм»).

Инь-ян (и об этом мне приходилось писать) не могут «бороться», потому что не могут сталкиваться, ибо следуют друг за другом, как солнце и луна. В худшем случае, в ситуации Упадка, происходит их разрыв, но не столкновение, как о том свидетельствует 12-я гексаграмма «Ицзина» (Пи – Упадок). В ней три целые («янские») черты сверху, три прерванные («иньские») внизу – в противоположность предыдущей 11-й гексаграмме – Расцвету (Тай), где «янские» черты внизу, а «иньские» – сверху, что и позволяет им благополучно взаимодействовать, ибо ян – это чистые, легкие ци, они устремляются кверху, а инь – мутные, тяжелые ци, они тянутся вниз. В благоприятной ситуации инь-ян взаимопроникаются, оплодотворяют друг друга, в неблагоприятной – не сталкиваются, а расходятся в разные стороны, что и приводит к переворачиванию структуры, к разрыву всеобщих связей в природе и обществе, к смещению Функций (что у нас и произошло). Скажем, ян-Творчество и инь-Исполнение меняются местами, и начинается нарастающее разбалансирование – все идет вкривь и вкось. Подмена Функций неизбежно ведет к социальному гнету и краху. Если вовремя не поменять местами Творчество и Исполнение, не нормализовать всеобщие отношения («от каждого по способностям, каждому по труду»), то процесс разложения станет необратимым (надо отдать должное китайцам, они умели в прежние времена учиться у Природы и добивались социальной стабильности).

Похоже, однако, что стадия отчуждения, Вражды, даже не по отношению друг к другу, а по отношению ко всему, ко всем парам (пространство-время, прошлое-будущее, Запад-Восток, искусство-наука), если не миновала, то идет на убыль. (Не случайно последние работы по Китаю интересны как раз в методологическом плане – поиском метода адекватного китайской действительности.)

Но вернемся к Ницше. Он отрицает не только чуждого ему Гегеля, но и близкого по духу Шопенгауэра. И то, как он это делает, позволяет понять, какие же перемены произошли в сознании и как эволюционировал нигилизм, задававший тон литературе и философии XX в. (иррационализму, интуитивизму, прагматизму, экзистенциализму).

И Шопенгауэр, и Ницше сосредоточили внимание на мировой воле, но по-разному. По словам Ницше, «воля к власти» и есть жизнь: «Везде, где находил я живое, находил я и волю к власти; и даже в воле служащего находил я волю быть господином»… «Только там, где есть жизнь, есть и воля: но это не воля к жизни, но – так учу я тебя – воля к власти!» [ 36 ]. «Воля к власти» становится для Ницше методологической потребностью, законом Бытия, движущей силой Мировой эволюции. Верховный принцип, управляющий этим мировым процессом, не есть самосохранение или постоянство энергии; сила стремится не к устойчивости, а к росту: каждый атом силы и каждое специфическое тело желает распространить свою власть на пространство во всем его объеме.

Для Шопенгауэра же мировая воля не благоприятна человеку, и Ницше ему возражает:

«Коренное непонимание Шопенгауэром воли, (как будто вожделение, влечение, инстинкт – самое существенное в воле) – типично: умаление ценности воли вплоть до полного непонимания ее. Вместе с тем ненависть к воле, попытка в «неволении», в «пребывании бесцельным субъектом» (в «чистом, безвольном субъекте») усмотреть нечто более высокое, – даже самое высшее, самое ценное по существу. Великий симптом усталости или ослабления воли: ибо она и есть то, что господствует над вожделением, указуя ему меру и путь его» [ 37 ].

То, что предлагал Шопенгауэр, не мог принять Ницше, мечтавший «вдунуть» жизнь в человека. У Шопенгауэра мировая воля восходит по ступеням объективации, начиная от простых энергетических взаимодействий, кончая сложными – самим человеком. Объективируясь, воля проявляет себя в борьбе противоположностей, устремляясь к абсолютному господству, что и приводит в конечном счете к «войне всех против всех». Организованный социум не избавляет человека от главного недуга души – эгоизма, напротив, совершенствует его, делает более изощренным. Воля, по своей природе слепая, злая сила, не оставляет человеку надежды на благополучный исход, счастье. И оттого свое учение он назвал «пессимизмом» (в отличие от «нигилизма» Ницше). в противоположность Лейбницу считая этот мир «наихудшим из возможных».

Со времени Лейбница прошло уже более века, и, по мнению Шопенгауэра, цивилизация успела обнажить себя не с лучшей стороны: «Если, например, каждому из нас воочию показать те ужасные страдания и муки, которым во всякое время подвержена вся наша жизнь, то нас объял бы трепет; и если провести самого закоренелого оптимиста по больницам, лазаретам и камерам хирургических истязаний, по тюрьмам, застенкам, логовищам невольников, через поля битвы и места казни; если открыть перед ним все темные обители нищеты, в которых она прячется от взоров холодного любопытства, и если напоследок дать ему заглянуть в башню голода Уголино, то в конце концов и он, наверное, понял бы, что это meilleur des mondes morribles («наилучший из возможных миров» – по выражению Лейбница). Да и откуда взял Данте материал для своего ада, как не у нашего действительного мира?»

По мнению Шопенгауэра, человек обречен на муки и одиночество. Он заряжен волей и потому не может не испытывать желания. Неискоренимость страдания проистекает от самой «воли к жизни», которая имманентна миру. Только через преодоление «воли к жизни» можно избавиться от желаний, но для) этого нужно самоустраниться, перейти в Ничто, когда вместе с субъектом исчезает и мир. При этом не мир избавляется от зла, а человек избавляется от мира. Говоря словами самого философа, «всякое счастье имеет лишь отрицательный, а не положительный характер… поэтому оно не может быть прочным удовлетворением и удовольствием, а всегда освобождает только от какого-нибудь страдания и лишения, за которым должно последовать или новое страдание, или languor, беспредметная тоска и скука, – это находит себе подтверждение и в верном зеркале сущности мира и жизни – в искусстве, особенно в поэзии. Всякое эпическое или драматическое произведение может изображать только борьбу, стремление, битву за счастье, но никогда не самое счастье, постоянное и окончательное». В отличие от греческих трагедий, от героизма греков, бросивших вызов судьбе, современная жизнь напоминает ему фарс: «Судьба, точно желая к горести нашего бытия присоединить еще насмешку, сделать так, что наша жизнь должна заключать в себе все ужасы трагедии, но мы при этом лишены даже возможности хранить достоинство трагических персонажей, а обречены проходить все детали жизни в неизбежной пошлости характеров комедии».

И остается человеку, подавив желания и эгоизм, самоустраниться, перейти в состояние Небытия:

«Перед нами остается, конечно, только ничто. Но ведь то, что противится этому растворению в ничто, наша природа, есть именно только воля к жизни, которой являемся мы сами, как и она является нашим миром. То, что нас так страшит ничто, есть лишь иное выражение того, что мы так сильно хотели жизни и сами не что иное, как эта воля, и не знаем ничего, кроме нее» [ 38].

Лишь достигая полного самопознания, «воля» сама себя отрицает, и вместо вечного перехода от желания к страху и от радости к страданию, как проходит сон жизни проявляющего такую волю человека, – он узнает тот мир, который выше всякого разума, – полную тишь духа, о которой мы можем иметь представление, глядя на лики тех, кто изображен на картинах Рафаэля и Корреджо. Говоря словами Августина, «небо небес», небо духовное, или мир существ духовных, «где свойственно этим существам видение и знание не от части и не по частям, не якоже зерцалом в гадании а не переменчивое… но целостное и всеобъемлющее, в ясном явлении лицом к лицу, всегда одинаковое, полное и совершенное, без всякой изменяемости времен» («Исповедь Блаженного Августина», XII, 13). Лишь гений способен на «незаинтересованное созерцание», все остальные, как считает Шопенгауэр, погрязли в корысти (в этом же одна из причин апологии воли у Ницше).

Древний страх перед недоброжелательным миром, инертной материей, вековая усталость от Борьбы, себя не оправдавшей. То ли усталость сказывается, то ли «первичные структуры сознания» дают о себе знать, то ли вводит в заблуждение привычка мыслить в одном измерении, линейно, не ощущая глубинного Бытия, – не только грубый, но и тонкий, эфирный мир, невидимый для внешнего взора. В таком случае естественно быть пессимизму, для которого видимая действительность дает более чем достаточно оснований [ 39 ]. Не избавился человек, по мысли В. Соловьева, от трех искушений: от искушения плоти, искушения духа и искушения власти – в этом суть и зло человеческого мира.

НЕБЫТИЕ ПРОТИВ БЫТИЯ

Прибытия глухое естество
Разорвано для творческого спора…
Но путь назад, к своим первоосновам,
Отыскивает мир, рождает числа,
Соразмеряет шествие планет
И славить учится начальный свет
Сознаньем, мерой, музыкой и словом,
Всей полнотой любви, всей силой смысла

(Г. Гессе. «Игра в бисер»)

Любопытно, что пессимизм Шопенгауэра приписывают влиянию буддизма, которому философ отдал дань. Он обращался к древнеиндийским учениям в надежде найти ответ на мучившие его вопросы, но воспринимал эти учения по-своему, как диктовал его ум [ 40 ]. Видимо, не без влияния буддизма пришел философ к идее Ничто, Небытия, как единственной возможности избавиться от той Воли, которая стала источником человеческих страданий, от «несчастия Вселенной». В самой «воле к жизни», в вечной неудовлетворенности видит философ причину страданий. Удовлетворенное желание рождает новое желание, и наступает в конце концов пресыщенность и скука. Мир – слепая, безосновная «воля к жизни», воплощается во множестве «объективации», которые устремлены к абсолютному господству (все та же боль Вселенной, изнемогающей от распрей).

Такой взгляд на мир, убежденность в неискоренимости зла, не могли не привести к пессимизму. Максимум, что может сделать человек, – покинуть этот мир, превратиться в Ничто; индивидуальная воля растворится во всеобщей. С переходом человека в Небытие превращается в Ничто и весь остальной мир, ибо без субъекта нет объекта. И получается, сколько ни старался Шопенгауэр найти выход в буддизме, он не мог это сделать уже потому, что разделял мир на этот и тот, объект и субъект, обреченным возвращаться к изначальному Хаосу. И это выглядело естественно для философа того поколения. Обратившись к «Учению о Логосе» С. Н. Трубецкого, и там найдем созвучные идеи:

«Но если начало мира есть хаос и ночь, то и конец его – в хаосе и ночи, и в настоящем они должны господствовать. Хаос сам из себя родил сознание и разум в процессе своего движения; ночь сама из себя родила свет,

Тот гордый свет, что матерь свою, ночь,
Стремится низложить и с места гонит прочь,
Но безуспешно: – сколько свет ни тщится,
К телам он лепится, телам красу дает
И вместе с ними гибель его ждет.

Как случай хаоса и ночи, свет сознания, разум, никогда не может победить окончательно хаос и ночь темную, бессознательную основу существования. В самом деле, в глубине своего духа человек находит эту основу в безотчетном стремлении к жизни, в слепом инстинкте самоутверждения, который Шопенгауэр сводил к бессознательной воле» [ 41 ].

Философия Шопенгауэра, несмотря на тягу к буддизму и упанишадам, все же далека от того и другого. Буддизм и упанишады – не пессимизм. Буддизм учит не самоуничтожению и не избавлению именно от страданий, а лишь избавлению от причины, эти страдания порождающей, – от невежества, порабощенности сознания иллюзорными представлениями. А это во власти человека, способного очищать свое сознание и регулировать поведение.

На буддийском Востоке сложилось, как уже ясно, противоположное отношение к Небытию. С точки зрения восточных учений, изначальная природа всего чиста, совершенна, она есть природа Будды, есть Брахман, есть Дао, и нужно лишь выявить ее, освободив сознание от того, что мешает ее видеть, – от клеш, заблуждений – истинного источника страданий. Неведение (авидья), незнание законов Бытия, приводит к разбалансированности всех связей, к дисгармонии мира. Иными словами, страдание не изначально, не укоренено в Бытии, не имманентно миру, а творится непросвещенным умом; и потому возможно Спасение.

Это знакомо и раннехристианское традиции, но было со временем вытеснено иными веяниями. Обратимся еще раз к «Исповеди» Августина (VII, 13): «Зла нет ни в Тебе, ни во всем творении Твоем; потому что нет какой-либо чуждой субстанции, которая могла бы поколебать и нарушить установленный Тобою порядок. Злом нам представляется иногда относительное несовершенство тварей, находящихся между собою в дисгармонии; но те же самые творения, будучи поставлены в другое соотношение, образуют собою гармонию, и потому уже они добры, и независимо от сего они добры сами в себе». По сути, близкие мысли выражаются в разной форме: «Ты же возлюбил eси правду, ибо делающий ее грядет ко свету» (Псал., 1, 6. Иоан. III, 21). И разве это не близко известному месту из «Сицычжуань»: «Тот, кто следует Дао, идет к Добру».

Причина всеобщего страдания открылась Будде. Он не сотворил мир, он понял его и то, что понял, передал тем, кто способен услышать. А открылись ему четыре «Благородные истины»: мир есть страдание – дукха. Есть причина страдания, оно не изначально, возникает. Но раз возникает, значит, исчезает, ибо подвержено исчезновению все возникающее. Избавляются от страданий, устраняя причину – неистинные привязанности, искажающие Истину (нельзя устранить лишь то, что не имеет причины, не имеет возникновения). Избавляются от страданий, следуя правильному «восьмеричному пути»:

«Вот, о бхикку, Благородная Истина (saccam) о страдании (dukkham): рождение это страдание, старость – страдание, болезнь – страдание, смерть – страдание. Соединение с тем, что неприятно, – страдание, разъединение с тем, что приятно – страдание. Отказ от желанного – страдание…

Вот, о бхикку, Благородная Истина о возникновении страдания. Это жажда (tanha)… жажда чувственного опыта, жажда бытия (bhavo), жажда гибели (yibhavo).

Вот, о бхикку, Благородная Истина о прекращении страдания (dukkha-nirodho): это полное прекращение жажды через успокоение (virago), непривязанность, освобождение от нее.

Вот, о бхикку, Благородная Истина о Пути, который ведет к прекращению страдания. Это Благородный Восьмеричный Путь. Правильный взгляд, правильное намерение, правильное слово, правильное дело, правильный образ жизни, правильная устремленность, правильная память (sati) [ 42 ], правильное сосредоточение (samadhi)».

Это и значит следовать Срединному пути, который приводит к полному успокоению, «пробуждению сверх-сознания (abhinna), совершенному просветлению (sambodhi), к нирване (nibbanuin)» (Dhamma-chakka-pavattana Sutta, 4-8).

Есть и другие Пути освобождения, очищения сознания, скажем дзэн – внезапное озарение, открывающее истинное видение, или всевидение (правда, в индийской дхьяне – в японской транскрипции дзэн – имеется в виду постепенность очищения сознания, восемь его ступеней: преодоление желаний, преодоление дискурсии, достижение полной уравновешенности, отсутствие реакций – положительных или отрицательных, достижение неразличения форм, мира, «лишенного форм» – arupa, ощущения бесконечности пространства, бесконечности сознания; достижение состояния Ничто, Нирваны).

Вопрос об отношении к Небытию настолько важен не только для понимания разных типов мышления, но, главное, для выправления сознания, что обратимся к нему еще раз. Мы уже знаем, что на Западе, со времен греков Небытие (меон) воспринималось главным образом как неупорядоченное, изначально хаотическое состояние мира, как бездна, космическая тьма, внушающая ужас. Знаем слова Парменида: «Бытие есть небытия же нет».

Но древний ум, внимающий богам, далек от противопоставления, и это очевидно Аристотелю:

«Парменид, как представляется, понимает единое как мысленное (logos), а Мелисс – как материальное… Ксенофан, который раньше их… провозглашал единство… утверждал, что единое – это бог»

(«Метафизика», 1, 5).

А в предыдущей главе Аристотель сравнивает Парменида с Гесиодом:

«Ведь и он (Парменид – Т.Г. ), описывая возникновение Вселенной, замечает:

Всех богов первее Эрот был ею замышлен.

А по словам Гесиода:

Прежде всего во Вселенной Хаос зародился, а следом широкогрудая Гея.
Также – Эрот, что меж всех бессмертных богов отличается,
ибо должна быть среди существующего некая причина,
которая приводит в движение вещи и соединяет их»

(там же, 1, 4).

По Псевдо-Плутарху же, Парменид

«объявляет, что согласно истинному положению вещей, Вселенная вечна и неподвижна… Возникновение же относится к области кажущегося, согласно ложному мнению, бытия. И ощущения он изгоняет из области истины. Он говорит, что если что-нибудь существует сверх бытия, то оно не есть бытие. Небытия же во Вселенной нет. Вот таким-то образом он оставляет бытие без возникновения»

(Псевдо-Плутарх, Strom., 5).

Но это Бытие похоже на восточное Небытие, или Вакуум современной физики. Может быть, последующие толкователи и «ложные мнения» развели точки зрения до неузнаваемости? Сам Парменид дает повод для такого сомнения:

Путь же есть небытие, и небытие неизбежно.
Путь этот знанья не даст…
Не доказать никогда, что небытие существует.
Не допускай свою мысль к такому пути изысканья.
Небытия ни познать… не сможешь,
Ни в слове выразить

(«О природе», IV 5, 7; VII I).

Что ж, и для Лао-цзы Небытие, или «постоянное дао», невыразимо в слове, но оно доступно дао-человеку.

Есть бытие, а небытия вовсе нету;
Здесь достоверности путь, и к истине он приближает

(«О природе» IV З).

Что же беспокоило Парменида? Предостерегал против мудрствования во имя реального знания или верил в единство и проницаемость невидимого, уверяя: «Одно и то же есть мысль и бытие» («О природе», VI)?

Не возникает оно, (бытие), и не подчиняется смерти,
Цельное все, без конца, не движется и однородно.
Не было в прошлом оно, не будет, но все в настоящем.
Без перерыва, одно. Ему ли разыщешь начало?

(«О природе», VIII З).

С каких пор занимал этот вопрос ум человека! Случайно ли? Все есть у древних – «все во всем», по Анаксагору, в последние же века «зауженное» сознание предпочитало что-то одно, и это «одно» вытягивало до тех пор, пока не превращало в свою противоположность. Случайно ли интуиция древних философов элейской школы, Эмпедокла, Анаксагора, привлекает умы в наше время?

Вспомним Эмпедокла:

Нет никакого рожденья, как нет и губительной смерти:
Есть лишь смешенье одно с размещеньем того, что смешалось.
Что и зовут неразумно рождением темные люди.
Глупые! Как близорука их мысль, коль они полагают,
Будто действительно раньше не бывшее может возникнуть

(«О природе», VIII II).

Расхождения усугубляются после Аристотеля. Силой своего ума он направляет мнения, мысли людей, и они конструируют действительность в соответствии со своим представлением о ней, не достигая, однако, высшего плана Бытия, который за дальностью открывался немногим. Постулат «из ничего ничто не возникает (Ex nihilo nihil fit)» воспринимался по-разному, но древние его понимали главным образом как Единое: если что-то возникает, значит, возникает из чего-то.