Russian
| English
"Куда идет мир? Каково будущее науки? Как "объять необъятное", получая образование - высшее, среднее, начальное? Как преодолеть "пропасть двух культур" - естественнонаучной и гуманитарной? Как создать и вырастить научную школу? Какова структура нашего познания? Как управлять риском? Можно ли с единой точки зрения взглянуть на проблемы математики и экономики, физики и психологии, компьютерных наук и географии, техники и философии?"

«ВСЕ МЫ» 
Зоя Журавлева

Опубликовано в: Разное

– Может быть, – сказал Сурин, почувствовав непонятное облегчение. Когда-то его даже расстроило, что вот столько ночей провел с человеком у костра, а человек и фамилии не запомнил. Хотя, с другой стороны, книжку-то правильно прислал, по адресу.

– Наверняка, – сказал главинж.

– Где он сейчас? – Сурин не успел поглядеть в книжке, там пишут иной раз впереди про автора.

– Где? – переспросил Владимир Аркадьевич, будто не понял.

– Живой? – уточнил Сурин.

– Погиб, – сказал Владимир Аркадьевич.

– На фронте? – уточнил Сурин.

– Нет.

– Несчастный случай?

– Нет, – повторил главинж. — Погиб.

– Понятно, – сказал Сурин.

На этом они и расстались, потому что один опаздывал на совещание и другого ждали дела. На обед Сурин уже не успел, пропустил обед, жена будет волноваться. Только перехватил бутерброд в буфете, как в молодые годы, на ходу. Еще две минуты полистал книжку.

Перед концом смены Сурин зашел к главному механику. Главный пошелестел нарядами, поднял голову.

– Два дня за свой счет можно? – спросил Сурин.

– А чего у тебя? — вздохнул механик.

– Личное, – уклонился Сурин, – долго объяснять.

Главный механик сразу вспомнил про собственное-личное – жена вторую неделю болеет, за детишками смотри, в магазин успей, по дому всего полно.

– Только не больше, Никифорыч! Больше не могу.

– Мне хватит, – пообещал Сурин.

2

Около четырех утра, когда небо еще только слегка бледнело, на окраине Ашхабада у обочины стоял человек в сером плаще, какой не жалко в любую дорогу, с фанерным, почти карманным чемоданчиком. Мимо пылили ЗИЛы и неусыпные “газики”. Кое-кто сердо­боль­но тормозил, но человек стоял равнодушно, словно его не касалась дорога. Только когда показалась машина мелиоративного треста, ЗИЛ-157, № 67-90, груженая щебенкой, он неторопливо поднял руку.

Шофер Шукат крикнул, сбавляя ход до самого малого:

– В пустыню, дядя! К Серному заводу.

И уже хотел газануть, потому что попутчики в пустыню просто так, у обочины, не валяются. Кому охота трястись в духоте? Туда самолетом проще. Но человек ответил, не удивившись:

– Знаю. Подкинь.

– Куда тебя, дядя? – теперь удивился Шукат. – Я ведь до самого Серного не доеду, раньше сверну.

– И не надо, – сказал человек, хозяйственно устраиваясь в кабине. – Сбросишь на сорок первом километре за Иербентом.

– Это мне рядом. Можно, – согласился Шукат, соображая, что там, на сорок первом? Вышка? Или экспедиция стоит? Может, кошара? Через минуту он отчетливо вспомнил, что на сорок первом ничего нет, кроме песка. Только особо крутой бархан, на котором буксуют.

– Зачем туда? – настраиваясь на затяжную беседу, спросил Шукат. Он был разговорчивым парнем и в рейсах страдал от одиночества. Сегодня ему неожиданно повезло.

– Надо, – хмуро сказал человек, отрезая расспросы.

Но прежде чем впечатлительный Шукат успел серьезно задуматься, с каких это фиников темная личность в сером плаще рвется к центру пустыни и не следует ли по этому поводу свернуть в Безмеине к милиции, человек улыбнулся и пояснил:

– Ездил там когда-то. А сейчас механиком в автокомбинате, может, слыхал. Сурин – фамилия.

– У вас мой кореш работает, – сразу успокоился Шукат. – Балаев.

– Есть такой. Через Безмеин, что ли? А прямо совсем не ездят?

– Как это – прямо? – не понял Шукат. С самого первого километра они знали эту дорогу по-разному. Вернее, знали разные дороги. Во времена шофера Сурина сернозаводская трасса, вырвавшись из Ашхабада, круто уходила на север. С такыра на такыр, до самого Бохардока. Некоторые такыры раскисали зимой, и, обходя их, дорога на двадцать шестом километре резко виляла влево. А на пятидесятом всегда разводили костер, самое костровое место – мелкий укрепленный песочек, заросли саксаула и цветов. Там ночевали джейраны, прятали маленьких за барханом. Сурин как-то ружье там потерял, на такыре, девять километров – такырище. Шут его знает, как вылетело из кабины! До сих пор жалко. Утром искали-искали…

– На пятьдесятом джейраны еще ходят?

– На пятьдесятом? – таращит глаза Шукат. – Джейраны?

Старой дороге, которую помнит по километрам Сурин-шофер, давно пришел конец. Те такыры вздрызг разбиты колесами. Потом порядочный кус оттяпал гражданский аэродром. Сделали, было, объезд, но к нему подобрался канал и разлился ашхабадским морем. И барханы там превратились в пляж, с шезлонгами, кремом для загара и лимонадом. И парни, ровесники Шуката, гоняют в пустыне под парусами. А вроде Сурина, без-пяти-пенсионеры, кивают удочкой. Какая же там теперь дорога?

Теперь ездят шоссейкой на запад до Безмеина, республиканской трассой вдоль железнодорожного полотна, и только оттуда, после чайной, сворачивают на север, в пески. Шукат три года водит, знает лишь этот путь. И пятидесятый ничем не отмечен в его памяти. Километры в пустыне безлики на взгляд Шуката, невоз­можно запомнить каждый. Просто дорога от Безмеина сложена из трех перегонов: рывок до Бохардока, еще один – к Иербенту, потом прямо до Серного. Три поселка – три крупные вехи. Кое-где натыканы буровые вышки, за них тоже цепляется глаз. В остальном проска­киваешь без всяких ориентиров, дорога – тебе ориентир, сама ведет, только с нее не сходи.

– Недавно у каротажников чуть шофер не погиб, – сказал Шукат для затравки и покосился на пассажира.

Но механик и глазом не моргнул, привык небось к асфальтовым гаражам, премиальным и теплой ванне. А в песках зимой примерзаешь к сиденью, а летом это чертово сиденье, черное, как нарочно, так и прожигает зад, почище сковородки.

– В пустыне сдохнуть – раз плюнуть, – назида­тельно сказал Шукат, чувствуя себя заслуженным асом.

– Чего же он? Сбился с дороги? – наконец спросил Сурин.

– Сбился! – хмыкнул Шукат. – Горючее кончилось, не рассчитал, завяз на развилке. Надо было в машине сидеть — как по инструкции, а усидишь разве, когда кругом один? Принял слегка для храбрости – и ходу! Думал, девять километров до буровой, а поперся к поселку, не туда свернул, там все тридцать.

– Бывает, – сказал Сурин.

– Вертолетами искали, – сказал Шукат. — Конт­рольные сутки прошли, все сразу забегали. Не на бульваре! Вездеход к машине выскочил – стоит, воды – ни капли, и человека нет. Потом уж по следам шарили-шарили…

– Горючее, говоришь? – усмехнулся Сурин. – Лучше надо считать.

– Как ни считай – пустыня, – обозлился Шукат. – Иной раз целый день на дороге сидишь и ни одной встречной машины. Вон у меня как кардан полетел третьего мая, так…

– Сколько с собой берешь?

– Чего? – не понял Шукат.

– Карданов, к примеру.

– Ну, запасной обычно бывает, – замялся Шукат. – Целую мастерскую с собой же не будешь тягать.

– Угу, – усмехнулся Сурин. Спорить ему не хоте­лось. Парень, видать, горячий, с амбицией, но ЗИЛ ровно держит. Шофер. Просто времена сейчас другие. Целый день, видите ли, ни одной встречной, смех…

А возле Серного, не доезжая, на семьдесят третьем километре, есть Правдинский подъем. Был, во всяком слу­чае. Семь суток там Правдин бился в тридцатом году. Семь суток сидел, и ни один дьявол не проехал мимо. Ни сзади, ни спереди. Только басмачи кругами ходили, как вороны. Счастье еще, что не жратву вез…

– Я на своего ишака надеюсь, – похлопал по баранке Шукат, – ломит хоп хны, запасу не надо. Разве кардан какой…

Раньше они собирались в дорогу иначе. Подход другой был: на себя на одного надежда. Вот, к примеру, « рено”. Полностью-то “Рено-Сахара”: карбидное зажига­ние, стартер, динамо, через это мотор заводишь. Всем заводом на Серном встречали – без глушителя далеко слышно! Брали с собой в рейс бензину литров пятьсот, воды четыре бочки, автол-солидол, картошки – само собой, до мешка, хлеба, козлы покрепче, чтоб под маши­ной с удобствами корячиться, втулки сцеплений, полуосей – до десяти штук, карданов – этих до сорока брали…

– С карданом потерял сутки, – с удовольствием вспоминал Шукат, – тоже не промахнулся: под эту марку левака успел дать, сгонял километров за двести, юрту одним подкинул. Начгару наплел потом: три сутки, мол, сидел, репьи-колючки, кишки на сторону, ног не чую, отгул, говорю, гони..

Хоть сколько чего бери, а уж если крепко засядешь… За Иербентом на восемнадцатом километре Сурин как-то четверо суток загорал. Хоть бы одна живая душа за то время! Ящерки только, как собаки, раззявят рот и хвост кверху. Тогда, правда, и ящерке рад, заговоришь с живьем по-хорошему. Не смог в тот раз починиться. Пришлось восемнадцать километров на своих топать. Последнюю воду из радиатора выпил и ночью ощупью, по колее…

— Юрта сразу на полмесячную зарплату тянет. Давно мотоцикл собирался купить, женился тут – то да се, монету надо. А с левака сразу пошел да купил!

Тогда мотоцикл редкостью был. Начальник Автодора Каланов, Александр Андрианович, гонял на “харлее”, а все глазели. Потом еще врезался он, зубы выбил себе, было дело. Каланова до сих пор старички-шоферы добром вспоминают. Деликатный мужик был, понимающий. С него в Туркмении все автомобильное и пошло. Сам он из Курска приехал и “курских соловьев” – так их все тогда звали – за собой привез: Юфаркина, Плешакова, Иван Иваныча, Серегу Рыжкова. Серега, значит, дом отхватил в Пятигорске, поближе к нарзанам. Или в Кисловодске? Стареем! А первыми начинали с ним на трехосках ЗИС-6 – первые наши трехоски, отечественные. В гараже глядеть – самим себе завидно, машинка с иголочки, одиннадцать скоростей, по пол­ско­рости набавлялось, для удобства. В песках сразу слиняли. Едва на седьмой день добрались до Серного. То вентилятор летит, то кардан – к дьяволу, тележка не отрегулирована. Списали их потом, никто не заплакал. ЗИС-5 на что лучше шел. Трехтонка без выдумок. Оборотистая, приемистая…

3

Прямо с такыра Шукат влетел в Бохардок. Про­ско­чили поселок на полной. Столовая закрыта еще, да все равно – пиво там трехнедельного срока, хуже лимона сводит. Магазин на учете. В общежитии у ребят пропустить – пассажир больно хмурый, неохота с собой тащить. У буровой кучей столпились машины; опять, видно, чепе. Сколько Шукат эту вышку помнит, вечно вокруг нее, как возле елки, хоровод.

Сурин ничего не успел разглядеть. Были когда-то одни кибитки да деревянный сельсовет с флагом. А сейчас улицы-перекрестки, заблудиться впору. Город почти. Если бы побродить, может, кого из старых и повстречаешь, а так, пролетом, – совсем незнакомое место. Сурин хотел было попросить остановку хоть нена­долго, да не стал: парень-левак, сам говорит, минуты терять не будет даром для погляденья.

За Бохардоком выехали на старую сернозаводскую дорогу. Начались настоящие пески. Барханные холмы, которые стоят веками, плавно осыпаясь, плавно нара­щивая бока, играя на солнце желтыми песочными рогами. Сурин вглядывался и узнавал старые барханы. Только кустов меньше. Оголили место, пожгли. Бывало, как лесом едешь, только тем и спасались, что шалма­нили на каждом подъеме. Шофер в руль вцепится, а помощник швыряет саксаул под колеса, шалманит…

За годы пустыня привыкла к дороге. Притерпелась к ее неизбежности, как к караванным тропам в былое время. Заметает что сможет под настроение, но машины снова идут одна за одной, выравнивают колею. И сама дорога укаталась за годы, прибитая сверхбаллонами. Креп­кой стала. Теперь на ней редко шалманят. Разве что Змеиный такыр весной развезет, это бывает.

– Гробовое место, – сообщил Шукат, выжимая третью. – Чуть зевни, наездишься юзом. Янык.

– Точно, Янык, – улыбнулся Сурин.

И Шукат подумал, что лыбится старый еж так же не­ вовремя, как и хмурится. Ишь, на Яныке вдруг рас­плылся, когда машина дрожмя дрожит. Под руку!

А Сурину было приятно услышать – Янык. Приятно, что это название из его молодости дожило до сих пор, уцелело. И парень бросает его так же сердито, как Серега Рыжков лет тридцать назад. И так же хму­рится над баранкой.

В тридцать четвертом, когда тащили паровой котел в Дарвазу, чуть не кровью дался этот Янык. Котел вообще паршивая вещь: не разрежешь и не переправишь частями. А целиком он ни на одной машине не умещался. Его везли так: две пятитонки ползли пома­леньку задом друг к другу и на обеих сразу ехал треклятый котел. Его величество Котел. Один шофер вcю дорогу рулил, стоя на подножке. Менялись через каждый километр. Пять дней этот котел волокли по пескам…

– Все! Мотор перегрелся, – сказал Шукат, когда Янык, наконец, остался позади.

Мотор был еще хоть куда. Это на старых машинах через каждые триста метров кипит. Если на него внима­ние обращать, как по инструкции, лучше вовсе с места не трогать. Дальше первого бархана все равно не уедешь. Вот когда сухой пар повалит – значит, пора. Тут в него шуранешь три-четыре ведра, аж зашипит. В самый раз, значит, пришлось…

– Какой это перегрев, – не выдержал Сурин.

День еще только занимался над Каракумами, горячий, поздневесенний. Солнце еще только прицели­ва­лось, рассеянно шаря лучами. Еще не было жарко. Вся­кое зверье спешно прыгало по барханам, завершая ночные дела – кто кого не доел, торопясь к прохлад­ному своему дому, поглубже в песок. И в кабине еще дышалось легко.

– Не в том смысле, – засмеялся Шукат. – Отдых, значит!

– Верное дело, без прокола, – обрадовался Сурин.

Пока Шукат возился с машиной, Сурин упруго, по-молодому выскочил на бархан, огляделся, размял ноги, всем телом почувствовал забытую в городе све­жесть, сладкую и горьковатую. Будто тебя посадили вдруг в самый сиреневый цвет, в лепестки. Это отцветал кустарник-кандым. Но Сурин не помнил кандыма в лицо и названия не знал никогда. Так в его памяти пахла утренняя пустыня. И запах этот, пришедший из прошлого, был прекрасен.

В момент он наломал саксаула, сложил костерок, запалил, давней усмешкой усмехнулся саксауловой ярости, тоже почти забытой. Притащил чемоданчик из каби­ны. Из чемоданчика появился на свет древний туркменский кумган, закоптелый, с отбитым носиком. Больше двадцати лет кумган провалялся в кладовке, но, собираясь в пески, Сурин вспомнил старого товарища. Отыскал. И теперь кумган привычно стоял на костре. И уже готовился закипеть, потому что изо всех посуд, известных Сурину, это самая быстрокипящая посуда. Кумган ведь придумали кочевники, медлительные во всем, кроме подготовки чаепитий. Кумган закипал и про­бовал голос, а Сурин уже нарезал колбасу.

– Порядок, – сказал Сурин, оглядывая стол на бархане.

– Быстрее моей бабы, – признал Шукат, пораженный прытью и хозяйственной предусмотри­тель­ностью хмурого спутника.

Шукат очень, до неприличия, так, что его этим поддразнивали на работе, любил свою жену. Влюбился еще перед армией, потом три года издалека любил, женил­ся, наконец, и теперь еще больше любил. Поэтому за глаза он говорил о ней “баба” и грубовато сипел голо­сом. На самом деле Шукату просто приятно лишний раз ее вспомнить вслух.

– Готово, – объявил Сурин, снимая кумган с костра.

– Покрепче для начала! – подмигнул Шукат, припечатывая бархан бутылкой. Для доброго отдыха у него припасены были “три звездочки”. Не то чтобы большой любитель, но все-таки как у людей полагается в дальней дороге. Можно позволить! В пустыне – солнце автоинспектор.

Сурин крякнул, разливая в кружки. По-походному, как тридцать лет назад. “Звездочки” славно прошли – с колбасой, молодым луком и домашними котлетами. Полых­нуло внутри. Возникла потребность теплых, сближающих слов. И тогда Шукат сказал, о чем думал, безо всякой рисовки, без желания пугнуть новичка:

– У нас парня завалило недавно, колодезного мастера.

– Совсем?

– Не достали даже. Разве достанешь? Там на него тонны этого песка. Щелку себе нашел и за минуту – тонны на человека.

– А ты не думай, – сказал Сурин, – не думай.

Они выпили еще. И сразу хватили чаю. Чай обжег жарче коньяка.

– Я и не думаю. Знаешь, сегодня я его вез, напри­мер, а завтра засыпало. Анекдоты травил всю дорогу. Глав­ное – вот сегодня рядом в кабине сидел, а завтра…

– Бывает, – сказал Сурин. – Вот у меня тоже…

– Работа у них такая, понимаешь? – перебил Шу­кат. – Если утром чего-нибудь чувствуешь, значит – лучше не начинай. Предчувствие вроде. Как у летчиков. Раз чувствуешь – не суйся. А у него предчувствия не было. Веселый встал утром…

– Судьба, – сказал Сурин.

Шукат его перебил, вовремя перебил, Сурин все равно не смог бы так рассказать, как надо. Как вон Лоскутов написал. Сурин никогда не умел рассказывать.

– Судьба! – усмехнулся Шукат. – Работа такая.

И он заговорил о колодцах. Что вокруг вон, погля­дишь, бурят, разные механизмы, шурупы-экскаваторы. А у них в тресте – тонкая, ручная работа. Вручную перелопатить пустыню и выйти к воде. Ни одна машина не может пока заменить колодезных мастеров, кишка тонка у машины. Потому что особое чутье нужно на песок. На воду. Человечье! Чтобы этот колодец после тебя десятки лет в пустыне стоял. А чуть ошибся на милли­метр – на голову тебе…

– А ты не думай, – напомнил Сурин.

– Я не думаю. Раньше, говорят, старики рыли. А у нас в тресте парней молодых навалом. Роют.

– Много надо, – сказал Сурин. – В Каракумах без колодца хана.

– Хана, – согласился Шукат.

Долго еще они сидели на высоком бархане и так разговаривали, соглашаясь друг с другом. Солнце набра­ло силу. Откуда-то сбоку на дорогу выкатился вездеход, попросил закурить и уполз в сторону Иербента, оставляя рубчатый след. Потом через рубчики, поперек, долго полз­ла черепаха. Уставала. Отдыхала, далеко без опаски выбрасывая из-под панциря голову. Снова ползла. Сурин следил, как она загребает. Вспоминал.

Давно, когда еще сын был еще совсем шпин­га­летом, Сурин привез ему черепаху. Такую же маленькую. Маленькая, а дух от нее по квартире пошел настоящий, звериный. Как ни убирай. Соседи крик подняли. Ника­ких звуков черепаха не отличала, кличку там или что. Только на мясо жадно разевала рот, прямо бросалась на тушенку. А палец прихватит случаем, будто дверью прижмет…

– Вон, зверь тоже, – сказал на черепаху Шукат. – В кипяток шарнуть, хорошая пепельница будет. Двигаем, что ли?

– Ага, – поднялся Сурин. – Я наверху.

– Солнце сожрет, – сказал Шукат.

Снова в нем поднялась неприязнь к пассажиру: думал, после бархана только и пойдет у них настоящий разговор. Легкий треп, сокращающий километры. Ан нет, в кузов его несет!

Шукат тронул резко, нарочно тряхнув Сурина наверху.

Но Сурин только засмеялся. Покрепче устроился в гравии, ватник под себя подложил – мягко. Гравий спрессовался дорогой. Крупный, мытый, вроде песок в пустыню везем. Когда бетонируют водосборную площад­ку, без гравия не обойтись. Рядом громыхала бочка с водой. Сурин нашарил шланг, громко втянул, в шланге лениво булькнуло, пошла вода, тепловатая, с резиновым привкусом. Отличная вода. Сурин полил на голову и за шиворот. Освежился.

Сверху пустыня, не стесненная рамками кабины, вольно раздвинулась вширь, ближе стала, желтее и ярче. Хотя Сурин привык видеть ее сквозь шоферское стекло. Вдруг ему понравилось быть пассажиром. Подскакивать в кузове и безответственно глазеть вокруг, затягиваясь воспоминаниями, как папиросой. Век бы в кузове ехал, один на один с собой. Не принуждая себя к разговору, который только мешает нужным мыслям.

В Иербенте Шукат разогнался точно к столовой. Лихо затормозил, раздвигая сигналом собак, выскочил из кабины. Сурин спрыгнул сверху. Шукат взглянул на него и едва узнал: вместо бледного городского лица весело подмигивала Шукату кирпично-красная, прож­жен­ная рожа под седым ежиком. Солнце в Каракумах работало на совесть.

– Шкура слезет, – предупредил Шукат.

– Пускай, – отмахнулся Сурин, – не жалко.

От столовой он отказался. Присел на ступеньку у кабины. Растерянно закрутил головой, разглядывая новый Иербент, большой современный совхоз вместо прежнего скромного кочевья. Памятник Тринадцати перед конторой. Раньше его не было. Контору он пом­нил. Стоит — как стояла. В тридцатом году Карпов и несколько человек с ним, горсточка наших, неделю держались в этой конторе против полутора тысяч басмаческих сабель…

Шукат выпил залпом три кружки пива. Холодное, как со льда. Потыкал вилкой в салат, поскучал один за просторным столиком, никого днем народу в столовой, перемолвился с пожилой буфетчицей – на безлюдье и осилил еще две кружки. Больше не лезло. Когда вер­нулся к машине, возле переднего колеса стояли, близко друг против друга, Сурин, кирпично-сиявший, и полный бабай в барашковой шапке, со звездой Героя на халате. Они звучно хлопали друг друга по плечам и кричали бессвязно и громко:

– А я тебя сразу узнал! – кричал Сурин.

– Хоп! – кричал бабай. – Это я тебя первый узнал!

– А Максим-ага где? – кричал Сурин.

– Помнишь? – кричал бабай. – Все помнишь? Здесь! Живой! В кошару сегодня уехал. Я бы тебя где хочешь узнал!

– В Ашхабаде на улице бы узнал? Я бы узнал!

– Зачем в Ашхабаде? Я тебя в Иербенте узнал!

Шукат постоял рядом, послушал, как они орут, но так ничего и не понял. Включил зажигание.

– Едем…

Иербент давно остался позади, а Сурин все не мог успокоиться:

– Как же его? Тьфу, черт, имя забыл! Как же его? Героя еще до войны дали. Мировой парень!

– Парень, – засмеялся Шукат. – Бабай!

– Ух, крепко он выручил нас! – сказал Сурин. И опять замолчал. Как же фамилия? Нет, не вспомнить…

В сорок третьем гнали они с Серного на ремонт пять автомобилей. Одно слово – автомобили. Лом! Труха на колесах! На своем горбу волокли. Зимой, в самую метель. Полтора месяца пробивались к Иербенту. Пол­тора месяца – восемьдесят пять километров. Железная скорость. Обросли – маме родной не признать. Обноси­лись в дым. Рубахами уши обматывали. Все равно поморозились. На ногах – опорки. Так и не дотянули до Иербента: пришлось машины в семи километрах кинуть и топать за жратвой. Ночью вышли к поселку, страши­лища, банда. Ни в один дом не пускают – боятся, женщины все же, мужиков раз – и обчелся! Хоть подыхай под окном в сугробе. Собак на них спустили, последние лохмотья рвут.

Только вот этот Герой и узнал. С фонарем вышел и сразу узнал Сурина. Памятливый, черт! Как-то из Ашхабада Сурин вез его, так он запомнил. Предсе­дателем Герой был тогда в Иербенте. Сразу им все: плов, полушубки, машины. Колесный свой лом – на прицеп. Дотащили.

– Как же его? Начисто вылетело, без прокола..

– Сыпуны пошли, – вздохнул Шукат, натужно выжимая подъем. – Самый паршивый участок до Серного.

И тогда это был самый трудный кусок: до Завода от Иербента. Каждую ездку дрожи. На пески-то тогда не глядели, сыпуны или как. Посидишь да вылезешь, обычное дело! Басмачи на этом участке нагло ходили, как дома. Прижало их со съестным, на каждую машину кидались. Дежурных своих вдоль трассы держали, верховых бандюг на верблюдах. Верблюду терьяку-наркотика в пасть сунут, он и врежет, не разбирая дороги, без малого в час тридцать километров. И всю шайку за собой приведет.

Сурин, когда на ЯЗе первый рейс делал, застрял на Заводе. Дней десять чинился. Только обратно собрался, директор подходит: “Погоди трогать. Вроде опять…”

Васильев тогда был директор, мировой мужик. Знал пустыню, хоть и не местный. Хозяин! В любую мелочь входил. В столовой прирежут не ту овцу, так аж почернеет: “Негосударетвенно смотрите! » А сам ходил – из кожанки мослы выпирали. Зубы да глаза. Честный был мужик, из большевиков…

И тут не ошибся Васильев. Под вечер пришла, нако­нец, машина, которую ждали давно. С досками. Фары разбиты, будто камнями их колотили. Шофер – Окружнов? Танов? Забыл фамилию начисто! – злющий вылез. "Лучше бы они карбюратор! – кричит. — У меня есть запасной карбюратор. А где я фары другие возьму? Новые фары только поставил!" Васильев усмехается: — "Басмач нынче серый пошел. Чего им твой карбюратор? Они глаза зверю выжгли. Ликбез для них, что ли, организовать?"

Шофер полведра чаю выпил – отошел, вроде. Рассказал по порядку: окружили ночью машину, резину пробили, ка-а-ак завоют со всех сторон – победный, значит, клич. Бросились на машину. Он все же успел в барханы удрать. Закопался в песок по самую глотку – так в пустыне часто спасаются, опытный. Способ тоже со всяким концом. Было: один старик, пассажир, закопался, а басмачи, когда к своему лагерю возвраща­лись, в аккурат на него вышли. Так старик в песке и остался. А голову потом уж на дороге нашли. Для страха подбросили, сволочи.

В общем шофер закопался и все слышал, как они у машины шумели. Искали муку, а там одни доски. Раскидали их к дьяволу, фары побили – и ходу! Потому что дело к рассвету шло, а днем басмачи от дороги подальше. Этого они не любили – день. Шофер еще подождал сколько-то, потом из бархана вылез, камеру заменил, поднатужился – собрал доски и поехал дальше. Фары только его доконали – никак не мог простить. Сурин два дня с ним в одной комнате прожил, и все он басмачей за эти фары костил. Если бы карбюратор…

– О! – объявил Шукат. – Мой поворот! Две небольшие грядки пройти – и уже колодец. Давно наши роются.

– Какой километр? – спросил Сурин, охрипнув. Вдруг стало страшно, что проскочили, что не узнал мес­та. Больше тридцати лет прошло, мало ли? Задумался, почти перестал следить за дорогой.

– Тридцать первый от Иербента. Вам какой?

– Десять еще, – облегченно выдохнул Сурин. – На сорок первом…

– Это можно, – сказал Шукат, – это сейчас.

Он прибавил газу, как всегда радуясь близкой цели. Тут, в урочище Бузлыджа, работала приятная Шука­ту бригада. У них в домике вполне налаженное хозяйство. И отдохнуть, и поболтать, облегчить душу. Шукат вез им ворох новостей – устных. Кроме того, газеты и письма. Как каким-нибудь полярникам. Только сбросить на сорок первом старого ежа и побыстрей развернуться. Эх, в пустыне-то его одного не оставишь.

– Вы там надолго? – спросил Шукат. — Подожду!

– Не надо, – сказал Сурин. – Я так, посижу.

– Чего там сидеть? – удивился Шукат.

Миновали барханный подъем, скатились в низинку меж двух песчаных холмов. Дорога вильнула вправо.

– Тут, – тихо сказал Сурин.

Едва слышно сказал, одними губами, а будто толкнул в спину Шуката. Шукат тормознул рывком и как врос в песок.

На сорок первом километре дорога вильнула вправо, объезжая старую автомобильную раму. Как развернуло ее боком когда-то, почти поперек трассы, так и осталась. Поржавела только. Не разберешь теперь, от какой машины, – « форд » , ГАЗ-6 или ЯЗ. Просто рама, каких много рассеяно в Каракумах. Вместо памятников тем годам. Шоферский памятник – рама, других не ставят в пустыне. Обыкновенная, метра четыре длиной. Несколько кустиков вдоль, изгородь нарастила пустыня. Рыжая ржавчина. Никаких особых отметин. Только разве они шоферу нужны?

– Тут они меня и прижгли, – сам себе сказал Сурин.

Он слепо шагнул с дороги и опустился на раму. Провел ладонью, и ладонь стала красной от ржи. Сурин стряхнул ржавчину и тогда, наконец, почувствовал, что приехал. Давно нужно было приехать, и он, наконец, приехал. Странное это чувство – через тридцать четыре года снова попасть на то место, где тебя очень старались убить. Старались, да не убили. А убили помощника, только что женатого парня, такого же молодого, как ты тогда.

– Тут… – повторил себе Сурин.

И сразу будто увидел их всех, какими были тогда. Себя, в гимнастерке, войлочной шляпе и в трусах, обычной своей форме, у капота ЯЗа. Верную морду своего ЯЗа с разгоряченным радиатором. Уполномо­чен­ного « Союзсеры” Шишкина, толстяка с портфелем. Шишкин был в тот раз случайным попутчиком. И сво­его помощника Мишу Хвостикова, как он говорит: « Эту машину вместо собаки можно ставить дом сторожить » . У ЯЗа и впрямь было какое-то собачье чутье на дорогу, но Хвостиков ничего такого не говорил – точно знает Сурин. А все равно помнится, будто говорил. Это Лоску­тов написал, будто Хвостиков так говорил. И так теперь помнится Сурину.

И книжка, и как было – все переплелось в памяти. Одно дополняет другое. И то и другое – правда. Если б не книжка, Сурин никогда больше не попал бы на сорок первый километр. Разве выберешься? А книжка толкнула.

– Поеду пока? – нерешительно сказал Шукат.

Он все стоял рядом, и что-то мешало ему тронуть с места. Он чувствовал напряженное волнение Сурина. Непонятное волнение. И оно передавалось Шукату. Хотя абсолютно не с чего было волноваться: тишина, обыкновенные Каракумы, старый еж на ржавой раме.

Но Сурин не ответил Шукату. Просто не слышал. Он снова видел их всех, какими были: ЯЗ с пыльной мордой, Мишу Хвостикова, уполномоченного Шишки­на, такого толстого, что он с трудом ворочался в узкой кабине. И рядом с ними еще Лоскутова, хотя его не могло быть в ту ночь с ними. Но он написал, будто был. Будто все сам пережил. Хотя Сурин ему рассказывал кратко, неумело, как всегда, больше трудными паузами, чем словами. Они лежали тогда у колодца Чагыл, рядом, в мешках, и никак не могли заснуть, потому что очень ломило плечи и очень светили звезды. И Сурин разго­во­рился под настроение, ночью легче. Это было через два года после ЯЗа, в тридцать третьем, в автопробеге, где Сурин и познакомился с Лоскутовым.

– Поеду, – громче сказал Шукат. – Часа через три заскочу за вами. Хватит вам три часа?

– Три часа? – встрепенулся Сурин. – Не знаю, парень.

И сразу опять перестал слышать. Не заметил, как развернулся ЗИЛ, рыча, одолел подъем, мелькнул за дальним барханом. Исчез. И вместе с ним исчезли для Сурина последние признаки современности.

4

Он пристально огляделся в своем прошлом. Да, сорок первый не изменился ни в чем. Даже кусты селина желтели там же, где и тридцать четыре года назад. Та же низинка, и тот же спасительный склон впереди, до которого ЯЗу оставалось тогда буквально три метра. И вдоль дороги, справа, – та же длинная песчаная грядка, из-за которой стреляли. Может, и сейчас гильзы валяются.

– Тут они меня и стеганули, – громко сказал Сурин.

Это был тревожный сентябрь тридцать первого года. На Иербент налетали банды. Председатель сель­совета в Кзыл-Такыре, на которого вполне полагались, получил в районе три кило чаю и вместе с ним сбежал к басмачам. Серный завод каждую ночь выставлял для самозащиты семьдесят пять винтовок. Директор Васильев, бессонный, короткопалый, сам проверял посты. За каких-нибудь девять дней на трассе Иербент–Серный басмачи обстреляли три машины. Шофер и помощник одной из них – "газика" с картошкой – были убиты в кабине наповал. Поговаривали, что где-то рядом басмаческий аул.

В тот раз, восемнадцатого сентября, Сурин вез на Серный цемент. Много мешков, даже слишком много для работяги ЯЗа. ЯЗ ревел от натуги. Но это была безотказная машина, на которую можно положиться. И еще в кузове лежали четыре драгоценных мешка с мукой. Муку сопровождали три милиционера. И муку и милиционеров Сурин сгрузил на тридцатом километре. Еще покурили на прощанье, и милиционер постарше сказал: мол, дорога у вас спокойная, цемент басмачей определенно не интересует, а информация у них дай Бог поставлена, какой-то гад в Иербенте исправно доклады­вает по цепочке, и никак не дознаться кто. А Шишкин из « Союзсеры » в ответ посмеялся, что после муки самый ценный на ЯЗе – он, потому что у него в портфеле инструкции. Но он все равно смелый и не слезет даже без милиции.

И они поехали дальше…

Этот, из Небит-Дага, с насосом- « лягушкой » , пожалуй, насчет фамилии прав – Сурину самому нипочем бы не догадаться. А Лоскутов, небось, нарочно поставил в книжке "Сурков" вместо "Сурин", потому что кое-что он все-таки написал по-своему. Не так, как Сурин рассказывал. Не совсем так, хотя по существу верно. Вот у него написано, что они с Мишей Хвости­ковым были не-разлей-друзья, в одну душу жили, а они, между прочим, даже не знали друг дружку до этого рейса. Хвостиков только-только пришел в Автодор после армии. Едва жениться успел. Постоянный помощник Сурина тогда заболел, и ему дали Хвостикова. По правде сказать, больше всего запомнилось Сурину, как Хвости­ков был здоров спать. Уж как завалится в кузове, хоть за ноги его волоки, хоть под лед. На что уж толстый Шишкин храпел, но против Хвостикова…

Это все так. Но все-таки в книжке, когда перечи­тывал Сурин, как они с Хвостиковым дружили, и с ЯЗом, все трое, чувствовал он какую-то непонятно-щемящую правду. Как будто Лоскутов знал о них боль­ше, чем они сами о себе. И помощник, которого Сурин тогда не успел узнать, будто делался ему ближе. И нарастало чувство личной какой-то потери, так что сейчас, через тридцать четыре года, вдруг захотелось заплакать о Мише Хвостикове, как о родном. Словно Лоскутов подсмотрел, как у них должно было быть с Хвостиковым и как, возможно, было бы потом, позже, если бы не та ночь…

– Эх, Мишка! – вслух сказал Сурин.

Только ящерицы, совсем было переставшие заме­чать спокойного человека на раме, беззвучно пустились от него наутек, смешно приседая на лапках. Мирная тишь стоит сейчас в Каракумах. Разве газовый фонтан ударит или школьный звонок прозвенит над такыром. Мирная тишь и мирные звуки.

– Тут они нас и ждали!

Шишкин быстро устал в тесной кабине и запросил привала. Воду в радиатор тоже пора залить. Словом, Сурин остановил ЯЗ на сороковом километре. Букваль­но четыреста метров от этой низинки. Жгли костер, чай пили – все не торопясь, чин-чинарем. От сорок первого километра их отгораживал высокий бархан. Хвостиков вылез из кузова, выдул две кружки, пожаловался, зевая: “Никак не привыкну ночью работать, спать ночью охота – страх! » Шишкин хохотнул в ответ: “Сразу молодожена видать!” Хвостиков смутился и снова полез наверх. Сурин глянул на часы – было двадцать пять минут второго. Самая ночь. Прохладное шоферское время. Только темно очень. Беззвездно и безлунно, так редко бывает в пустыне.

– Врежем сейчас до завода, – сказал Сурин, трогая ЯЗ.

ЯЗ послушно полез на подъем. Сурин слегка беспокоился за передний мост, но ЯЗ лез отлично, на эту машину можно было положиться.

– Врежем, вколем, впилим, – поддержал Шишкин, веселый уполномоченный “Союзсеры”, смелый со своим портфелем. Он опасался, как бы Сурин не уснул за рулем, и всячески его развлекал. Впрочем, в те годы на пассажиров в пустыне часто нападала такая несколько нервная веселость.

ЯЗ плавно скатился в низинку на сорок первом километре. Сурин переключил на вторую скорость. Под колесами хрустели фашины, участок тут довольно сыпучий, укрепляли не раз. Выбраться бы на следую­щую горушку, там до Серного уже проще. Шишкин угомонился, присунулся к дверце; наконец и его сморило. А Сурин любил эти ночи без сна, когда пустыня вокруг кажется лесом и только ЯЗ, всемогущий и гулкий, раздвигает черноту.

Вдруг справа, над низкой барханной грядкой, будто чиркнули спички. Одна, вторая, третья, еще. Если бы руки были свободны, Сурин протер бы глаза – так это было дико: вдруг – спички! Выстрелов он не услышал, ЯЗ громко гудел.

– Они, – сказал рядом Шишкин.

Снова чиркнуло справа – ясно, какие спички!

Сурин вцепился в баранку: “Выручай, браток!” Выжал третью. ЯЗ ровно набирал ход. Пуля прошла по кабине навылет, чуть выше головы. “Давай, ЯЗ!” Три каких-нибудь метра осталось подняться еще! А потом спуск, скорость, потом им не догнать на верблюдах.

Чирк!

ЯЗ завалился на правый бок, тяжело оседая кузовом. Резину подбили! Всем телом Сурин ощутил тяжесть цемента. ЯЗ тяжело заскакал на дисках по фашинам. На голых дисках не выжмешь…

Чирк!

Белый пар взметнулся над радиатором. Сурин из последнего рванул влево. Радиатор пробили! ЯЗ, горячо дрожа, зарылся в песок. Справа, из темноты, поднялись высокие шапки.

– Все! – крикнул Сурин, выпрыгивая из кабины.

Чернота пустыни сразу поглотила его. По лицу хлестнул саксаул. Сурин бежал, увязая в песке. Первый бархан, второй, четвертый. Близко за спиной он слышал топот и громкое дыханье. Близко за ним бежали Шишкин и Хвостиков. Только барханы могли их спасти. Как можно больше барханов…

Когда Сурин, наконец, оглянулся, на него налетел только толстый уполномоченный Шишкин.

– А Мишка? – крикнул Сурин. И сообразил, что кричать нельзя. Тогда он повторил шепотом-криком: — Мишка?

Но толстый Шишкин совсем задыхался. Он не мог говорить. Он упал на песок и хватал воздух, как рыба. Потом ответил:

– Не знаю. Наверное, раньше выпрыгнул…

Всю ночь два человека бродили в барханах. Старались не забираться слишком вглубь, чтобы не заблудиться, чтобы день не застал в песках без воды. Два раза подходили почти к дороге, но побоялись выйти. Они слышали голоса басмачей. Слышали крики. Потом в том месте, где остался ЯЗ, взметнулось зарево. Сурин стиснул зубы: никогда больше у него не будет такой машины, как этот ЯЗ. Голоса стали как будто бы громче. И два человека снова бежали в барханы, подальше от дороги. Потом они не могли ее найти. Все-таки закружились в песках…

Когда совсем рассвело, выбрались, наконец, на дорогу, но не в том месте. День вставал круглый и солнечный. Неправдоподобно тихий. Мирно сновали ящерки. Мирно посвистывали песчанки. Из-за бархана, со стороны Иербента, показалась машина. Она везла крупу. Крупу сопровождали милиционеры. Люди соско­чили с машины, молча окружили Сурина и Шишкина. Милиционер постарше узнал:

– Вы?

– Мы, – сказал веселый уполномоченный Шишкин. Он опустился на песок перед машиной и закрыл лицо руками.

Когда подъехали к ЯЗу, он еще дымился. Мешки с цементом были аккуратно сложены в сторонке и зло изрезаны ножом. Видно, их приняли за муку, осторожно сгрузили из кузова и лишь потом разобрались. Видно, басмаческая разведка, “длинное ухо” пустыни, на сей раз сработала плохо. Рядом с мешками лежал Миша Хвостиков, молодой парень, который еще не привык работать ночью, только-только женатый, новый помощник шофера Сурина. Глаза его были закрыты, и солнце било прямо в глаза. Казалось, что солнце мешает спать Хвостикову…

“Мишка! – опять подумал Сурин, как тридцать четыре года назад. – Если б не спал, может успел бы, Мишка!”

Хвостиков был убит наповал.

И еще одного не мог до сих пор позабыть Сурин. Когда они привезли в Ашхабад тело Хвостикова, первым человеком, которого они увидели во дворе Автодора, была жена Михаила. Она бежала навстречу машине и кричала. Этот крик Сурин не смог бы забыть еще за две жизни – страшный, раненый крик. Она бежала навстречу, ничего не спрашивая, будто уже все знала. Хотя никакой телефон не мог раньше них принести из пустыни страшную весть. И все-таки она знала! Пока тело снимали с машины, она билась в руках Сурина. И ничего так и не спросила — знала…

« Просто совпало”, – сказал себе Сурин. И снова услышал ее крик и как она бежала к машине – нет, знала! “Любила Мишку”, — вдруг благодарно подумал Сурин. И теперь, через тридцать четыре года, стало обидно, что никогда больше он не встречал этой женщины и никогда не поинтересовался, где она, как? Жена его помощника Хвостикова, для которого вот этот сорок первый километр неожиданно стал последним…

И еще подумалось Сурину – зря он не рассказал о ней Лоскутову там, у колодца Чагыл. Лоскутов понял бы. Он умел понимать.

Сурину вспомнился музей Бакинских комиссаров в Красноводске. Его торжественные, тихие комнаты. И как они, неловкие в комнатах после пустыни, слушали длинные объяснения экскурсовода и украдкой трогали застекленные стенды, удивляясь — после пустыни — простому стеклу, как чуду. А когда уже уходили, Лоскутов вдруг сказал:

– Вот что больше всего потрясает.

Сурин обернулся и увидел в витринке обыкновенные очки. С широким переносьем и гнутыми дужками. Одно стекло чуть-чуть треснуло. Такие домаш­ние, они лежали в музее на видном месте, Сурин на них сам бы и не взглянул.

– Очки, – кивнул Лоскутов. – Очки одного из двадцати шести. Представьте: он в них читал, терял их каждое утро, быстро-быстро протирал стекла, когда волновался. В них он пошел на расстрел. Их же на месте расстрела нашли, посмотрите…

И больше всего Сурин почему-то запомнил эти очки. С длинными дужками и чуть треснувшие. Когда после войны снова попал в Красноводск, даже зашел в музей. Но очков уже не было. И никто не смог сказать Сурину, куда они девались. Может, отправили в Москву? Ничего в музее не изменилось, но без очков Сурину показалось там холодно…

– В вещах остается что-то от человека. Остается больше, чем можем мы себе объяснить, — сказал тогда Лоскутов. – Поэтому личные вещи нас так потрясают.

« Точно”, – подумал сейчас Сурин. И снова провел по старой раме рукой. Бережно. Как проводил по живому ЯЗу. И рука снова стала красной. Еще Сурин подумал, что вот почему-то не смог поехать сюда без старого кумгана с отбитым носиком. Целый вечер ползал в кладовке, пока отыскал. С женой даже поругал­ся: куда девала? Будто кумган, как человек, тоже имел свое право непременно побывать еще раз на сорок первом километре…

5

Шукат приехал за Суриным уже в сумерках, задержался: слегка соснул после обеда. И, честно говоря, не шибко спешил. Пусть старый еж вволю насидится на солнце, если за тем потащился из Ашхабада в центр Каракумов. Чтобы обнять ржавую раму, он, Шукат, не сделал бы и шести шагов.

Сурин сидел на раме, как показалось Шукату, все в той же позе. Это уж слишком! Даже не взглянул на часы, не удивился, что поздно.

– Карета готова, – развязно сказал Шукат.

Он чувствовал себя несколько сбитым с толку. Во всяком случае, на сей

раз он сам воздержался от разговора.

Ехали молча. Пока добрались до колодца, совсем стемнело.

– Урочище Бузлыджа, что-то вроде “Соленый лед”, – представил Шукат темноту. – Колодец почти готов, и водосборная площадка в проекте!

Если бы не воспоминания, Сурина заинтересовало бы старое урочище Бузлыджа в новом своем виде. Дело в общем обычное: берется гектар сухейшей пустыни, выравнивается бульдозером, бетонируется с уклоном к сардобам, огромным подземным резервуарам для будущей воды, – и площадка готова. Гектар каракумских дождей, собранных воедино, позволяет поить мощное стадо овец. И для колодца площадка – большое подспорье, ибо колодцы в пустыне нужно расходовать бережно, чтобы не пострадал водяной дебит.

Но Сурин просто увидел деревянный дом посреди пустыни, крохотную пристройку, где тарахтел движок, бетонный сруб колодца невдалеке, доски, гравий, сгруженный Шукатом, и длинный навес, под которым была столовая. И еще увидел цистерну в сторонке. На цистерне каким-то чудом держалась железная койка. На кровати лежал человек, задумчиво шевеля босыми ногам и курил прямо в небо.

– Дизелист, – кивнул на него Шукат. — Фаланг опасается, вон как устроился.

– Верное дело, без прокола, – оценил Сурин, подивившись хитрости дизелиста.

Тут к ЗИЛу высыпала вся бригада, свежий человек – подарок в пустыне. Сурина затормошили, забросали именами, знакомясь, потащили в дом. Почти весь дом занимали просторные нары на коллектив, устланные даже с некоторым кокетством цветными одеялами. В углу стоял узкий стол, крепкий как сруб. У стола сидел крепкий мосластый дядя в засученных брюках и больше ни в чем, со шрамом через всю грудь. Он деловито стриг простыню, что-то из нее выкраивая. Когда поворачивался спиной к свету, между лопатками тоже проступал шрам. Еще длиннее, чем на груди. Оставила след разрывная, навылет.

– Занавески сносились, – певуче объяснил Сурину закройщик, откладывая ножницы, — хата вид потеряла.

Бригада в урочище Бузлыджа небольшая, одиннадцать человек. Они все, кроме дизелиста, который новичок и пока боится фаланг, давно работают вместе и сжились, как одна семья. Собственно, это и была наполовину семья, потому что бригадир, самый щуплый и невидный из всех, имел тут при себе двух сыновей, родного брата и лучшего друга, с которым партизанил еще в сорок втором. Этот друг и стриг сейчас простыню. Такая бригада способна перепахать все Каракумы и достать земное ядро через колодец.

– Жалко, младшего проводили, – сказал бригадир, освещаясь улыбкой. – Ревел парень.

— Куда проводили? – не понял Сурин.

– Домой, в Ашхабад, – объяснил бригадир. – В третий класс ходит, учиться же надо. А он — реветь!

– С шести лет с папкой в песках, – засмеялся старший сын, такой рослый да крепкий, даже не сразу верилось, что бригадиров сын. – Заревешь!

– А сам-то? – закричали ему. – А сам?

– Чего – сам? – засмеялся старший. – Сам – совершеннолетний, двадцать четыре стукнуло, восемь классов закончил.

Потом Сурина дружно кормили. Поставили ему борщ – украинский, наваристый! Кашу-гречу – ложкой не проворотишь! Миску кумыса, кисель, чайник литров на десять, хлеба наложили гору – ешь!

– Ой, гренки забыл! – крикнул курчавый парень, который больше всех хлопотал. Имя у него было Рахим, но все почему-то звали его Николаем. Он убежал под навес и притащил еще сковородку, здоровенную чугунку, которая стреляла жиром.

– Хватит, – взмолился Сурин.

– Невкусно? – огорчился Рахим-Николай.

– Не верблюд же, – засмеялся Сурин, наваливаясь на борщ. И спросил, чтобы сделать парню приятное. – Давно поваром?

– Не, мы по очереди, – объяснил Николай-Рахим. – У меня вообще-то четыре профессии: каменщик, штукатур, маляр, плотник.

– А ты не хвались перед человеком, – сказал бригадир. – Когда на электрика освоишь?

– Гони сразу на директора треста, – сказал партизан с ножницами.

– На главного инженера! – закричали вокруг. – На ночного сторожа!

Сурин сразу осовел от еды, от этого длинного, полного прошлым дня. И сейчас ему было хорошо — в настоящем, в дощатом домике посреди пустыни.

– Руби свет, Николай! Будем сумерничать…

В темноте Сурин пристроился у кого-то в ногах. Было удобно сидеть, привалившись в стене, и невнимательно слушать приятных тебе людей. Разговор сперва шел веселый, с подначкой и перепадами, как всегда, когда все переговорено, когда все свои. Смеялись больше над Николаем-Рахимом: влюбился в газировщицу на перекрестке возле аэропорта, в Ашхабаде. Каждый раз по ведру самой дорогой воды хлещет, а она, шельма, только глазами стрижет да звенит красными бусами. Смеялся и сам Рахим-Николай, объяснял Сурину: “Уже замужем, опоздал!”

И как-то без перехода вдруг загрустили. Вспомнили парня, которого недавно засыпало. Черт его знает, как песок прорвался! Раз! — и нет человека. Веселый был, заводной, за всякую птицу лучше птицы кричал, кого захочешь изобразит — как пришьет. Начальство даже боялось его на сцену пускать: покажет кого, так к тому и прилипнет.

– У нас начинал, – сказал бригадир. — Вон партизан его и учил.

– Добрый помощник был, – подтвердил партизан.

И вдруг что-то будто расслабилось в Сурине, отпустило его изнутри, и он заговорил. Как тогда, у колодца Чагыл. Темнота, что ли, опять ему помогла, не видно лица. И – не перебивали. Слушали, согревая ответным волнением. И Сурин еще раз вдруг заново пережил ту сентябрьскую ночь.

…Как они заправились чаем в аккурат перед сорок первым километром. И Шишкин еще смеялся над Хвостиковым – мол, жена молодая, понятно. И как чиркнуло справа, словно спичка, и ЯЗ заскакал на дисках. И над песчаной грядой, все ближе, закачались высокие шапки. Как бежали потом по барханам, уходя от смерти, и Сурин близко за собой слышал обоих: Хвостикова и Шишкина. А потом оглянулся – и на него налетел, задыхаясь, только толстый Шишкин. Один, а дышал за двоих. Как утром дымился ЯЗ, верная машина, такой больше уж не было в жизни. И аккуратно лежал на песке Миша Хвостиков, помощник. Будто прилег отдохнуть на бархан…

– Рама вся проржавела..

Когда Сурин кончил, долго молчали в домике. Потом бригадир осторожно спросил:

– Просто так — взял и поехал?

– Нет, – сказал Сурин – Навряд бы собрался. Книжка толкнула.

Он нашарил в темноте чемоданчик и достал “Следы на песке”.

– Николай, вруби! – попросил бригадир.

И когда вспыхнул свет, шоферская книжка в тавотных пятнах, та, что Сурин нашел в старой кабине, медленно пошла по рукам.

– Там есть, – сказал Сурин, – про ЯЗ и про все.

– Лос-ку-тов, – прочитал бригадир. – Тоже был с вами?

–Тогда – нет…

– Не видел, значит, – задумчиво сказал бригадир.

– Он тут все видел, – сказал Сурин. – Мы с ним все Каракумы исколесили. Когда на Серный еще первые котлы везли, он уж был. Он эти места любил…

Сурин нашел в книжке рассказ про шофера Суркова, про ЯЗ-5 и помощника Хвостикова.

– Читай вслух! – сказал бригадир Николаю-Рахиму.

И снова все слушали не дыша то, что рассказал Сурин, но немножко будто иначе, потому что из книжки и как-то иначе волнует. И словно книжка вся – про тебя, потому что вот он, сорок первый километр, под боком, можно просто сходить. И посидеть на ржавой раме от ЯЗа…

Хорошо читал Рахим-Николай. Даже Сурин будто по-новому слышал: “И в ночи где-то продолжался еще рев машины, пробивающейся через пески, продолжался ЯЗ-5 и автопробег, и падали еще очки с лица бакинского комиссара, и тысячи незаметных людей на огромном материке, лежащем за нашей спиной, поворачивали по-новому старую Азию…”

Когда Рахим кончил, снова долго молчали в домике посреди пустыни. Потом партизан со шрамом спросил:

– А где он сейчас? Лоскутов?

И Сурин ответил ему так же, как ему самому ответил главинж из Небит-Дага…

– Книгу оставь, – попросил бригадир.

– Ладно, – сказал Сурин, – я в Ашхабаде достану.

– Еще почитаем немножко, – сказал Николай-Рахим.

– Добре, – поддержал бригадир.

И они стали читать книжку с самого начала, медленно, ничего не пропуская. Сурин тихонько поднялся, сгреб матрац, какой ему полагался, и вышел в пустыню.

Он залез в кузов, укрылся ватником, вытянулся и почувствовал себя совсем дома. Мирно тарахтел движок. Отходило от дневного жара лицо. Тело отдыхало в прохладе. Но заснуть Сурин не мог. Звезды, крупные, как на колодце Чагыл, висели над ним. Светящейся шоссейкой лежал поперек Млечный Путь. Вдруг Сурин увидел, что одна звезда отделилась и поплыла. Она быстро скользила по небу. Маленькая и твердая, как зрачок. И тогда Сурин понял, что это спутник летит над старой пустыней.

Он заснул лишь под утро и проспал общий подъем. Это было редкое чувство – встать позже всех и никуда не спешить. Сурин со вкусом позавтракал один и пере­мыл всю посуду под навесом. Потом медленно обошел урочище Бузлыджа.

По узкой приставкой лестнице он спустился в глубь сардобы. В бетонном брюхе пустыни было звучно и холодно. Сурин представил, как плещется вода. Хорошо, много воды, полная емкость дождя. Сурин поежился и полез обратно.

Неторопливо, как гость, прошел к колодцу. И успел как раз вовремя, чтобы увидеть: курчавый Рахим, которого звали Николай, как раз размашисто выводил пальцем по свежему бетону сруба:

“Колодец Лоскутова”.

Склонив голову набок, Рахим-Николай придирчиво изучил свою работу. Выровнял буквы. Обернулся к Сурину.

– Порядок! Доску еще потом напишем…

– А Трест чего скажет?

– Трест? И спрашивать не будем. Можем мы сами хоть один колодец назвать?!

– Можем, – сказал, подходя, бригадир. – Раз бригада решила.

Сурин почувствовал вдруг, как он устал за прошедший день. И ночь, выходит, не освежила. Значит, стареем все-таки. Горело лицо. И тело – слишком большое, тяжелое…

Подбежал Шукат, доложил бригадиру:

– Закончил погрузку. Можно ехать.

Бригадир внимательно посмотрел на Сурина, сказал Шукату вполголоса, чтобы Сурин не слышал:

– Куда человека потащишь по самой жаре? В кабине спечешь! А к гелогоам борт каждое утро ходит. Через какой-нибудь час – дома…

– Я как лучше, – смутился Шукат.

После вчерашней поездки и этой ночи он чувствовал себя с Суриным как-то неловко. Поэтому даже обрадовался самолету.

– Вот и валяй, – сказал бригадир.

– Еще чего?! – запротестовал сперва Сурин. Но потом согласился. День в самом деле поднимался горячий.

Через полчаса Сурин уже сидел на такыре.

Самолет-водовозка, искрясь, возник в небе. Покружил над такыром, играя крыльями, прицелился, ловко подрулил прямо к Сурину, подняв песчаные смерчи. Дверь отдраилась, и во всю ширь показалась из нее молодая, румяная физиономия летчика.

– Ловко?! – подмигнул летчик.

Потом они летели над пустыней. И сверху видели только желтое. Бесконечно желтое.

А Каракумы жили внизу своей рабочей жизнью.

Где-то там девчонка из Пензы, Тамара, проверяла черный раствор на вязкость.

Газ втихую крался вслед за инструментом. “Хивинская ханша” наводила порядок в Песчанке.

Круглый реставратор выбивал в исполкоме лишнюю сотню на минарет.

Старый архитектор улыбался Виту неравномерной своей улыбкой.

Дядя Володя из Небит-Дага спешил на нефтяной Челекен.

Генка держал по фарватеру против течения, и капитан Сазаков играл в шашки с хмурым мухаником, чтобы отвлечь его от мыслей.

Там, внизу, под крыльями самолета-водовозки, продолжался рев старого ЯЗа, пробивающегося через пески, – то пробивались другие машины, новые трехоски, у которых давление в шинах регулируется из кабины.

Там, внизу, под крыльями самолета-водовозки, медленно проворачивалась старая желтая пустыня, веками линявшая под солнцем. И десятки тысяч людей по-новому кроили старую Азию…