Russian
| English
"Куда идет мир? Каково будущее науки? Как "объять необъятное", получая образование - высшее, среднее, начальное? Как преодолеть "пропасть двух культур" - естественнонаучной и гуманитарной? Как создать и вырастить научную школу? Какова структура нашего познания? Как управлять риском? Можно ли с единой точки зрения взглянуть на проблемы математики и экономики, физики и психологии, компьютерных наук и географии, техники и философии?"

«ВСЕ МЫ» 
Зоя Журавлева

Опубликовано в: Разное

Он нагрузился двадцатитомником Чехова, с шиком отвез его в гостиницу, и тогда стало по-настоящему тоскливо. Ведь мог же он мирно писать “свинцовые мерзости”, как призывал знакомый завуч, и все было бы в порядке. Сейчас сидел бы в библиотеке, строчил шпаргалки, как полагается, и хихикал с будущими однокурсницами.

“Ни хива, Валера,” – встряхнул себя Генка. Потом он долго бродил по улицам и, наконец, заблудился, потому что терпеть не мог спрашивать дорогу. Ашхабад действительно красивый город, заблудиться в нем даже приятно. Заблудившись, Генка вышел к какому-то газетному киоску и встретил Томку. Собственно, там они познакомились вполне случайно, но Генке казалось более правильным – встретил. Он шел к ней и встретил ее. У нее были светлые, светящиеся косы и тупой нос, не тронутый загаром. Но работала она далеко, в пустыне, и приехала в Ашхабад ненадолго, в отгул. Тем более странно, что они все-таки встретились. Когда Томка говорила “да”, косы прыгали у нее за спину, так энергично она говорила. А когда “нет”, косы перескакивали вперед, как живые. Повезло, что его отшили с филфака – сидел бы сейчас, как дурак, в библиотеке.

– Тебе когда возвращаться?

– Завтра, – скакнули косы.

Генка сдал билет на сегодня и взял на завтра. Но его поезд был раньше, и все равно она его провожала. На перроне вдруг отобрала у него книжку, что всучили Генке в киоске как придачу к “Неделе”.

– Ты же тоже купила, – удивился он.

•  Можно, я их поменяю? Мне почему-то твоя боль­ше нравится.

У вагона в Чарджоу Генку встретили всей командой – шкипер Бекназар, Умар Досов, мохнатый даже сквозь костюм, механик и Нетель. У каждого были новости, и все делали вид, что так и надо: вот – поехал, вот – вернулся.

– Годен, – выпятил грудь Нетель, он прибежал с военной комиссии. – Любое море на выбор! А мне – чего?

– Маму видел? – накинулся на Генку Умар.

– Где? – не понял Генка. Хива совсем в другой стороне.

– От нее телеграмма пришла из Ашхабада.

– Откуда ж я знал?

– Счастливый, – своей логикой подытожил Умар. – Пишет, скоро в Чарджоу будет, “Чехова » ей покажем.

– Айда домой, Генджа! – торопил Бекназар. – Кокша кисель наварила, той будем делать – праздник.

Бекназар был резко против Генкиного образования. Боялся, что Генка поступит и совсем не вернется – сны так предсказали.

– Капитан с рейсом волынит, осадка неравно­мерная, баржа криво сидит, – хмуро сказал механик. – Это он тебя ждет.

Они пошли в порт. И каждый нес немножко Чехова, сколько досталось, а военнообязанный Нетель, по праву сильного, тащил Генкин чемодан. Генке только одна книжка осталась, – Тамарина, “Следы на песке”. Он зажал ее под мышкой, шел и насвистывал: "В девять, без пятнадцати, ты меня ждала…"

Клянусь десятью ночами!

1

Джума поднялся на Большой Бархан и сразу увидел весь поселок. Это всегда было неожиданно после пустыни. Поселок цвел желтым, ненормированным све­том. И это тоже всегда было неожиданностью, хотя электр­олинию провели почти два года назад.

Сверху поселок четко делился по интересам – небрежно разбросанные деревянные кубики станции; юрты заготовителей саксаула; водонапорная башня, важная, как ратуша; и новые каменные дома, вполне барачного типа, пышно именуемые микрорайоном. В них с недавних пор поселились сотрудники заповедника. Заповедник в поселке называли просто – Песчанка. Красная крыша научного корпуса чуть брезжила среди цветущих тамарисков. Территория Песчанки мощным лесо­парком уходила влево, в пустыню.

Перед станцией пыхтел состав с водой, шесть серебристых цистерн, водяных, подпоясанных обручами. У водяных – четыре круглые лапы и короткая шея с выпуклой крышкой. Их наливают до крышки. Водяные привозят в Песчанку фильтрованную Аму-Дарью. Это лучшая на свете вода, ее вкусно пить сырой, хотя местный фельдшер не одобряет. Раньше, до электри­чества, воду по заповеднику гнали ветряки. Теперь они остались без дела и без призору. Ночью ветряки светятся над Песчанкой крупными матовыми ромашками. Одну ветер уже оборвал, гадал: любит-не любит.

В кабинете Джумы, за его столом, сидел завхоз Бакит, молодой, только после армии парень с замаш­ками сверхсрочника.

– Москвич приехал, – быстро доложил Бакит. И вскочил, всем своим видом показывая директору, что заглянул в кабинет буквально на секунду, по крайней хозяйственной надобности. По столь артистичной спеш­ке Джума понял, что завхоз Бакит сидел здесь весь день. И вызывал сюда же старуху уборщицу по вопросу, что печи топить не надо, и сторожа для очередного внушения о бдительности. Завхоза давно следовало отвадить от кабинета, но у Джумы язык никак не пово­ра­­чивался на резкое.

– У вас же есть своя комната, – все же сказал он для порядка.

И сразу понял, что Бакит, который требовал, чтобы даже родной брат называл его не иначе как "помощ­ник директора", не мог принять москвича ни в каком другом месте.

Весной, когда оживала пустыня, в заповедник начинали съезжаться научные сотрудники с разных концов Союза. Многие проводили здесь отпуск. Они фото­графировали утренние следы на барханах, охоти­лись за вараном – царем ящериц, раскапывали клубни цистанхе, сочного паразита на чужих корнях.

– Энтомолог?

Но работа в ответственной должности “помощника директора”, видно, не до такой степени расширила кру­го­зор Бакита.

– Нет, бабочек ловит.

Приезжий был пенсионером по документам, что сразу делало его мелкой фигурой в глазах Бакита. Поэтому он отвел москвичу самую неудобную комнату – угловую, скорее – кладовку. И остался еще у Бакита нерешенный вопрос с постельными принадлежностями. Давать их не стоило по всем статьям. Но директор мог нанести в боковушку визит, и следовало предотвратить возможные неприятности.

– Со спальным мешком приехал, – неопределенно сказал Бакит.

Безошибочна интуитивная сметка Бакита: что, ко­му и когда не дать. Других мыслей не вызывают у него люди. Джуме вдруг захотелось немедленно, приказом, поме­нять местами завхоза и рабочего Джылкибая, деликатного старика с мягкими веками.

– Простыни, думаю, не надо, – пришлось уточ­нить Бакиту, потому что директор молчал, как чурка.

– Пододеяльник, две наволочки, простыню, – сказал Джума, глядя мимо Бакита. – И плитку не за­будь, с чайником.

– У него же бензиновый примус с собой!

В тоне завхоза сквозила презрительная снисхо­дительность к директорской сущности Джумы. Самое смешное, что сам Джума полностью разделял эту снисходительность. Он был ботаник, а не админист­ра­тор. Его дело – прогнозировать урожайность илака, крошечной песчаной осоки, на которой растут и жиреют миллионные овечьи стада. Но в отношениях с людьми Джума чувствовал себя бездарным. Когда лаборантка, в сотый раз заполняя журнал наблюдений, все-таки запи­сы­вала: « Каллигонум капит-Медузае Шренк » , он терял­ся. И исправлял тихонько после нее: "капут-Медузае", неужели трудно запомнить, латынь же: сариt! Но сказать это лаборантке так и не смог ни разу.

2

Когда четыре года назад, прямо после универ­ситета, Джума приехал сюда, первым, кого он увидел на перроне, был маленький круглый человек с большими, как у пустынного ежа, ушами. Поезд пришел в три часа ночи, но человек с дневной легкостью носился меж станционными фонарями, взмахивая розовым детским сачком. Со всех сторон на него сыпались разноцветные бабочки. Человек громко смеялся и кричал дежурной Красной фуражке:

– Кандым, отправляй поезд! Работать мешает!

Состав, повинуясь человеку, обиженно фыркнул и гладко умчался в ночь. А дежурный по станции, словно это входило в его прямые обязанности, уже расстилал на перроне белый латаный полог. На светлое пятно ливнем обрушилась пестрая мошкара.

– Эффектно летят! – кричал человек. – Дождь будет, Кандым! Перед дождем сами в морилку лезут.

Человек пружинно развернулся и наскочил на Джуму. Плеснул на него радостным голубым светом, будто Джума был редкостной бабочкой, украшением коллекции.

– Эффектная встреча! Я – Шер, директор Песчанки.

Подхватил пузатый багаж Джумы и покатился в темноту, на ходу крикнув дежурному: “Скоро вернусь, Кандым! »

Вместо поселка завел Джуму в призрачную саксауловую чащу. Долго жал какие-то кнопки, весело ругая старые батарейки. Наконец чаща нехотя освети­лась толстыми лампами, круглыми, как джейраньи глаза. Осветился белый экран. Из простыни. Об экран сразу же больно стукнулся лбом клетчатый мотылек. Шер нежно взял его толстыми пальцами, отнес в сторону. Отпус­тил. Несколько секунд, хитро прищурясь, созерцал разношерстный полет. Потом выключил свет.

– На перроне лучше – лампы сильнее.

В квартире, увешанной портретами усатых жуков и гигантских злаков, Шер ткнул на диван:

– Располагайся!

Засмеялся чему-то приятному:

– Не вовремя приехал! Софья Мироновна как раз сегодня за дочкой в роддом уехала! Обслуживайся сам, чай в термосе.

– Кто уехал? – не понял Джума.

– Софья Мироновна, жена.

Джума почувствовал себя вконец замороченным, но еще раз переспросить постеснялся. Шер объяснил сам, радостно плеснув голубым светом:

– Да, ты же не знаешь. А мне кажется – все уже знают. Мы же дочку берем. Аллочка Шер! Эффектно, правда?

– Алла? – почему-то обрадовался Джума. – Айлар.

– Переведи, – попросил Шер, будто для него бы­ло страшно важно, как звучит на туркменском имя его дочери, которой он еще никогда не видел, но ждал давно, так долго и безнадежно ждал, что лучше об этом не вспоминать.

– Луны… – затруднился Джума – Лунноликая, так, пожалуй, ближе…

– Слишком восточно, – сказал Шер. И побежал снова на станцию ловить своих молей. Нельзя такую ночь упускать, парит перед дождем, исключительный лет, редкий случай.

Шер всю жизнь занимался молями. Когда увлекся южными видами, сменил Киев на Песчанку – тут так удобно проследить весь цикл, исподволь, без экспедиционной спешки. Моли – его боль и любовь – мел­кие, невзрачные бабочки, красавицы, скромницы, паразитки. С ними надо бороться насмерть, а они так мало изучены! Молям и две жизни не жалко посвятить, думаете – это пустяк, моли?!

– Из-за обыкновенной шубной моли чуть человек не сел.

– Как это? – для затравки спросил Джума.

Но Шеру не нужно затравки, он сам все расскажет, был бы слушатель. Молодежь вот идет на разные модные специальности, где поярче, – агитация века, понятно. А сколько еще перед нами простого, как черный хлеб, научного дела, которое требует прежде всего не яростных дарований, а ежедневной присталь­ности, скучной кропотливости, неброской беззаветности. Научных землероек ждет оно, вот чего. Задирая голову, почаще под ноги смотри, так считает Шер.

– Гостиницу “Москва” когда заново обставляли, такие стулья отгрохали! Королевски-красные, с шерстя­ной подкладкой!

Восседая на табуретке, Шер со вкусом живописует столичные гарнитуры. Табуретку он предпочитает всем креслам за то, что без спинки. Шеру нравится сидеть пря­мо – без дополнительной опоры, кроме упругости собственного хребта. На табуретке он чувствует себя стройным тополем, с минимальным брюшком. Шер же еще молодой, годы, что ли, сорок восемь недавно испол­нилось, самый рост.

– И вдруг, – делает Шер большие глаза, – в один прекрасный день всю роскошь сожрала моль: “гам!” – и нету стульев!

– Уж, наверное, не сразу, – говорит Джума.

– Фу, какой ты документальный! – весело сер­дится Шер. – Когда спохватились, уже слопала – будь спокоен. Значит, надо кому-то садиться. Кто отвечает за мебель? Завхоз! Понафталинить ленился, сгноил, разиня преступная, мильенную обстановку! И загремел бы как миленький, да вдруг сообразили экспертов по моли пригласить.

Приглашали, насколько Джуме известно, одного Шера. Он защитил докторскую по шубной моли. До Шера шубная моль была перед человечеством на одно лицо, а он ее…

– Шубную моль, – поясняет Шер, – как раз незадолго до этого случая дифференцировали.

Вот именно! Как раз Шер и доказал, что в среде шубной моли полно всяких молиных народностей. Он обследовал гостиничные стулья и, как дважды два, вы­вел суду, что стулья съела монгольская моль. Откуда – монгольская? Оказалось, шерсть там закупали и смот­рели при этом вполглаза. А эта моль на европейский нафталин чихать хотела. Завхоз, чистый и невредимый, пошел домой, благословляя светлое имя – Шер. А Шер вернулся к себе в Песчанку.

Он умел создавать вокруг себя обстановку зарази­тельной увлеченности. Даже уборщицын внук Шаваш, Сашка, гроза местной начальной школы, как-то явился домой с ультиматумом – вынь да положь ему три рубля, чтобы купить кожаную, как у директора, сумку с отделениями, с банками-морилками и блестящим пин­цетом для жуков! Бабка отказала в крупной сумме. Тогда предприимчивый Сашка решил заработать деньги сам. Наловив во дворе отборных летучих мышей, он вышел с ними к московскому-скорому и предложил пассажирам по пятьдесят копеек за штуку. Приврав для солидности, что мыши эти – ученые и много чего могут. А когда, несмотря на обилие восторженных ахов, покупателей на его странный товар не нашлось, Сашка выпустил летучую стаю прямо в мягкий вагон.

И Шера и его жену, Софью Мироновну, ботаника, любили в поселке. День рождения дочери Аллочки Шеры каждый год справляли на широкую ногу. Это был для них действительно праздник! Пепельно-светлая, чуть-­чуть раскосая Аллочка чем-то неуловимым, овалом лица и медленной, будто разгорающейся улыбкой, лег­ким всплеском удивленных рук все больше походила на Софью Мироновну. Сходство было настолько явным, что люди с умилением останавливались:

– Вылитая мама! Ну, копия.

Счастливо хохотнув, Шер успевал вставить:

– А характер, заметьте, мой!

И все-таки именно из-за Аллочки им пришлось уехать. Началось все с незначительных пустяков. Просто Анна Максимовна Рузина вдруг остановится возле Ал­лоч­ки, улыбнется значительно, как она одна только умеет, скажет с усмешливой ласковостью:

– В кого ж это мы такие беленькие? Такие снежиночки? !

– В маму, – твердо знает Аллочка.

– В маму? – будто не понимает Анна Макси­мов­на. – Ах, в Софью Мироновну? Но мама же у нас темненькая.

– В папу, – теряется Аллочка.

– Папа у нас тоже черный, – смеется Анна Мак­симовна.

– Анна, оставь ребенка в покое, – рискует сделать замечание Рузин, хотя он, как и все в поселке, предпо­чи­тает не ссориться с женой. У Анны Максимовны очень нервный характер.

– Наивная крошка, – вздыхает Анна Максимовна. – Между прочим, дорогой, я ничего такого не сказала…

Рузина ведает местной метеостанцией, но это поле деятельности для нее слишком узко. С конца апреля погодные сводки в Песчанке становятся ужасающе однотипны: "03605–98020–19718–00900–54306". Анна Максимовна давно знает их назубок. Облаков нет: нижнего яруса – ноль, и среднего, и верхнего яруса – столько же. Ветер северный, ноль пять десятых в секунду, видимость – до дальнего светофора, принимаемого в барханных условиях за бесконечность, полная ясность чашечного барометра №828387 тире 5796. Драгоценный барометр висит в комнате метео­наблюдений точно по инструкции – на восточной стене, на высоте восьмидесяти см от пола и от окна один и шесть десятых метра. От печки – четыре метра пятьдесят сантиметров. Изредка инспектор из Ашхабада приезжает сличить его показания с контрольным прибором. Инспектор обращается с чашечным баромет­ром, как с дорогим фарфоровым сервизом. Анне Максимовне мимоходом делает неинтеллигентные замечания, будто девчонке. В таких случаях ей неудержимо хочется расколотить барометр №:8828387 тире 5796, как кошачью миску.

Виноват во всем муж, Иван Гурьевич Рузин, доктор географических наук, который защитил диссертацию со второго захода большинством в один голос, в себе не уверен и потому отсиживается в Песчан­ке, хотя вполне мог бы подыскать место где-нибудь в Академии. С внешностью Рузина можно занять там вполне солидное положение. Ученый должен быть представительным, располагать к себе как культурная сила. Со всех точек зрения Анна Максимовна не при­нимала всерьез смешливого Шера. Ни одной минуты не верила, что он перебрался в Песенку добровольно. Просто – слишком прыгает, вот и допрыгался.

Анна Максимовна всегда была подчеркнуто любез­на с Шерами, иначе нельзя. Муж, Иван Гурьевич Рузин, не умеет ладить с людьми. Из Хивы, где он работал на опытной станции, послал в журнал какую-то статью, не согласовав с директором данные. Статью напечатали, а директор, бесноватая баба, с которой невозможно сгово­риться, послала в редакцию опровержение. Мол, коллектив станции считает цифры Рузина дутыми и вообще удивлен невзыскательностью журнала, клюю­щего на явную утку. Это сильно повредило Рузину при защите и заставило в конце концов сменить Хиву на Песчанку.

Здесь он тоже начал с неверного шага. Нельзя так не разбираться в людях, как муж, Иван Гурьевич Рузин. Здесь он принес Шеру свою новую статью и предложил ему стать соавтором.

– С какой это стати? – бурно удивился Шер. – Я же в вашей теме, как хиромант в кибернетике!

Вместо того чтобы по-умному отступить с честью, Рузин настаивал:

– Мне было бы очень приятно… так сказать, совместный плод с уважаемым Борисом Леонидовичем… Это как-то весомее…

– Гм! – сказал Шер. – Эффектный ход! – И добавил задумчиво: – Только безнадежный, Иван Гурьевич, должен вас разочаровать.

 

Статью Шер, конечно, не подписал, и после этого здоровался с Рузиным коротко, как с незнакомым. Неловкость постепенно вроде забылась, а все-таки застряла в их отношениях. Анна Максимовна ясно виде­ла, что директор избегает Рузина, никогда не посове­туется, хотя только двое они тут – с настоящей степенью, доктора, остальные – так, мелкая шушера. Тем с большим вниманием приглядывалась Анна Максимовна к семейной идиллии Шеров – Бог не дал, а все равно устроились, умеют.

– В кого это глазки у нас такие серенькие?!

Почему бы действительно и серым глазам не быть рядом с черными и голубыми? Что тут такого? Но Софья Мироновна спешит увести Аллочку от слишком заинтересованной тети. И на работе уже не так ей спокойно, если дочка на улице. "Мнительность," – ругает себя Софья Мироновна. А Шер смеется: “В Цхалтубо надо тебе, Соня, поехать, полечиться от нервов”.

Аллочка набегалась вечером, крепко угнездилась на отцовском колене, подняла чуть раскосое улыбчивое лицо, спросила:

– Папа, что такое – приемыш?

– Что? – окаменел Шер.

– Приемыш, – охотно повторила Аллочка новое слово, – мине тетя Аня говорит, а дядя Ваня Рузин ей говорит: « Оставь ребенка в покое”.

– Не “мине”, а “мне” – по привычке поправил Шер, вскочил, быстро-быстро забегал по комнате, раз­махивая руками, как сачком.

– Посмотри, я что тебе приготовила, – отвлекла Аллочку Софья Мироновна, – посмотри! Это называется…

– Стерва с оптическим прицелом! – закричал Шер. – Вот как это называется!

Через две недели они уехали, хотя Ашхабад всячески не отпускал. И после этого все в Песчанке пошло наперекосяк: еще три сотрудника, которые никогда думать не думали о перемене места, вдруг распрощались с заповедником. Зачастили проверяющие с постными лицами. Джуму назначили и.о. директора, промурыжили полгода, обещая освободить, как только подберут человека, вот-вот, и неожиданно утвердили постоянным.

4

Шеры прислали две телеграммы – на Новый год и к Маю. Поздравляли весь коллектив, желали разных успехов. Телеграммы были помечены “из Киева » , но адреса своего Шеры не сообщили. Наверно, это было правильно, рука недоброжелателя, говорят, и через море обнимет. Но было в этом молчаливом бегстве и что-то унизительное для Шеров. Нет, даже не для них. Что-то унизительное для Джумы и других сотрудников. Будто у них на глазах растоптали веселое счастье, необходимое всем. А они только культурно жмурились. И в обстановке, которая сложилась теперь в Песчанке, вялой, непохожей на прежнюю, Джума видел неми­нуемое следствие этого общего унижения.

– Слишком фаталистично, – сказал Арча, выслу­шав. – Хотя, с другой стороны, все суета суетова…

Недавно он подцепил это присловье: “суета суето­ва, разве жизнь для етова?!” Джуму особенно раздражало идиотское “для етова”. Арча вообще любил выражения, которые лучше пропускать мимо ушей, не вдумываясь в смысл. Но Джума так не умеет.

– А для чего? – спросил Джума.

– Чтобы блистать, – засмеялся Арча. – Кстати, проф-Рузина мы зря сбрасываем со счетов. Забавный мужик.

– Не нахожу, – поморщился Джума.

– Говорю ему: "Иван Гурьич, вы же всего две скважинки забурили? Жидковато для профиля." Отвечает: “Науке больше не надо!” Понял? Две вместо двенадцати – и порядок…

– Его методика лично у меня не вызывает симпатии, – сказал Джума. Хотя нужно было прямо сказать – “халтура”. Но язык у Джумы не повернулся. Он и так чувствовал, что невольно переносит неприязнь с Анны Максимовны и на самого Рузина. Несправедливо. Поэтому Джума старался поменьше стал­киваться с Рузиным и не позволял себе никаких оценок его опытов.

Рузин, заметивший уклончивость молодого директора, стремился наладить дружеские отношения. Уже два раза он, между делом, приглашал Джуму Байрамовича заглянуть вечером на огонек. Когда Рузин был в отпуске, он просто так, из чистого интереса, выписал в Ленинке кое-какие занятные данные по илаку. Из одного иностранного журнала. Ничего сног­сшибательного, но познакомиться с ними стоит, раз Джума Байрамович занимается той же проблемой. Если бы Рузин назвал его, как раньше, – просто “Джума”, Джума, возможно, зашел бы. Но в отчестве он слышал у Рузина какую-то неприятную подоплеку. Какую-то фальшь. Может, это опять говорила в нем все та же неспра­ведливая неприязнь. Во всяком случае, Джума дваж­ды нерешительно обещал, но так и не заглянул к Рузиным. Потом ругал себя: зачем обещать? Надо уметь отказать в глаза. Джума не умел.

– Не надрывается проф, – сказал Арча. И усмехнулся.

Полтора года назад Арча трепетно утюжил бульдозером опытную площадку среди барханов, дово­дил песок до состояния первобытной ровности. Он хотел проследить образование эоловых форм и очень боялся, что ветер в несколько дней беспорядочно закидает учас­ток песком. Площадка выстояла. Арча замерял на ней первую рябь, с которой начинается пустыня, и надоедал всем рабочим гипотезами. Первым барханчиком Арча гордился так, словно сам его сделал, таскал Шера полюбоваться.

– Эффектные рога, – похвалил Шер.

Барханчик, как ему и полагается, стоял двурогим месяцем.

– Побочный ветровой поток толкает его на юго-запад, – тоном дипломированного экскурсовода пояснил Арча. – Постоянное поступление песка извне обеспечивает…

– Учебник выучил? – оборвал Шер. – Это все до тебя сто раз перепето. Ты свое давай!

– Еще наплачетесь от смелости моей мысли, – пообещал Арча.

– Во-во, – одобрил Шер. – Это я люблю – порыдать от чужой смелости.

Площадка давно засыпалась песком, как хотела. После отъезда Шера Арча начисто остыл к эоловому рельефу. Хотя считалось, что он разрабатывает плановую тему вовсю. Давно пора поговорить по душам, но у Джумы никогда не получались серьезные разговоры с Арчой. Как-то он попытался:

– Я тебя, кажется, сегодня не видал в лаборатории…

– И вчера, – любезно подтвердил Арча.

– И вчера, – будто припомнил Джума. – Опять на охоте?

– Что вы, шеф? В рабочее время? – ужаснулся Арча. – Просто исключительной важности научный экспе­римент задержал меня на Балкудуке…

У Балкудука, “Медового колодца”, чаще всего попадались сайгаки. Их можно было взять так, без длинного преследования. Тогда мясо свежо и вкусно. А если сайгака загонять до разрыва сердца, мясо его ни к черту! Оно приобретает неприятно-терпкий привкус и дает крепкое расстройство желудка. Как говорят старики, "пропитывается страхом". “Ну, как тебя самого погонять по барханам под мушкой? Как думаешь? ” – говорят старики.

– Зря сидел, – сказал Арча. – Зайцев, правда, нащелкал.

Зайцев здесь не считают за добычу. Кажется, за каждым барханом шевелятся мохнатые уши – слишком много косых. Зайцы а пустыне удирают от человека до смешного короткими перебежками – от этого куста и до следующего. Прыг – и сел. Будто в любое время года помнят заячьи лапы летнюю раскаленность песка, когда действительно далеко не убежишь. Будто ждет добрым своим заячьим умом – авось сам отстанет?

Не считая, бьют зайцев в пустыне. Джума, хоть и никогда не был заядлым, раньше тоже стрелял. Пока как-то в сумерках, по ошибке, не подстрелил молодого, совсем малыша. Заячий крик, нестерпимо человечий, до мурашек в спине, Джума носил в себе несколько месяцев. Хорошо, что ботанику не нужны для работы всякие тушки-чучела. Это отец сделал Джуму таким траво­ядным. Отец был чабаном-мечтателем. Всю жизнь кочевал за отарами по пескам и грезил “Хыдыр-горен-чол” – "Пустыней, увидевшей Хыдыра", мгновенно расцветшим краем.

Есть у туркмен поверье. Если за двадцать пять лет ни разу не повысишь голос – ни на капризную курдючную матку с глазами мадонны, ни на курчавого баранчика, ни даже на томзока, навозного жука, сопро­водителя стад, ни на кого, – тогда тебя увидит Хыдыр, Хыдыр-ата, дед-Хыдыр, святой старик. Он появится перед достойным внезапно, как солнце ночью взойдет. Жди не жди, а будет.

Одно известно смертным, как знак, – Хыдыр всегда приходит в белом. Хыдыр может явиться верблюдом, собакой, бараном или дикой кошкой, уж что сам выберет. Но в белом непременно. Известно, что любые желания человека, которому явился Хыдыр, тотчас сбываются. Но по случаю такого события нельзя устроить той – праздник. Единственное условие для Увидевшего Хыдыра – никогда, до самой смерти, ни полсловом, ни намеком не проговориться. Чтоб не исчезла, спугнутая болтливостью, волшебная сила. И только по умиротворенно-счастливым глазам некоторых стариков, по гладкому такыру их старости и удачливости внуков можно догадаться, что они встречались с Хыдыром.

Джума не знал, чего отец хотел от Святого раньше, но теперь, был уверен Джума, отец ждал Хыдыра из-за матери. У матери, первейшей в молодости ковровой мастерицы, последние годы стали сдавать глаза. Совсем плохо видела мать, и врачи смутно, без надежды, поговаривали об операции. В ближайший отпуск Джума решил везти мать в Одессу, в филатовский институт, но в связи с неожиданным директорством отпуск все отодвигался.

– Устал, – сказал Арча, – хоть бы за свой счет дали отоспаться.

– А на площадке когда последний раз был?

– Ах, да! – сразу заломался Арча. – Благо­жела­тель­ный юный директор вправляет мозги нерадивым сотрудникам. Под проницательным взором молодого ди­рек­тора все дружно подают заявления об уходе. Последняя сцена — их осталось двое: молодой Директор и довольно-таки пожилая дамочка-Наука…

Вот уж кто ни в какой серьез не ставит Джуму – это Арча. Но как бы красочно он ни ломался, Джума всегда помнит, что тогда Арча плакал. Это до сих пор определяет их отношения.

5

Они вместе учились в университете. Когда на пятом курсе Арчу вдруг вселили к ним в комнату, Джума даже ходил к коменданту – объясняться от имени всех четырех жильцов. Почему именно к ним? В общежитии сколько угодно парней, которых приятно иметь соседями. Только не Арчу. Арча отталкивал ленивым прищуром, непробиваемым самомнением, эда­ким поглядыванием сверху, подчеркнутым европеиз­мом, будто вырос он не в Туркмении, а минимум в Оксфорде, и провинциальный Ашхабад давит его. Друзей у него не водилось, и он даже гордился этим, раз и навсегда отне­ся все мальчишьи полуночные споры-откровения к кате­гории зеленого наива.

Джуме иногда почти хотелось: пусть этот хлыщ попадет в какую-нибудь историю! Хотелось увидеть на его бесстрастной физиономии хоть какое-то искреннее чувство. Впрочем, все считали, что на таковое Арча вообще не способен. С ним принципиально ничего не случалось – учился прилично, от остального держался в стороне.

Джума заглянул тогда в комнату, увидел, что нико­го нет, и сразу хотел бежать дальше – парни, наверно, в читалке. Только Арча сидел у стола, неловко согнув­шись, с этим не поговоришь.

– Постой, – вдруг позвал Арча.

Он повернул голову, и тут Джума увидел, что у него лицо человека, которого смертельно ударили. Не ранили, а именно ударили. Но смертельно.

– Прочитай, – сказал Арча.

Писала его младшая сестренка, Таушан, восьмиклассница. Синими чернилами без помарок Тау­шан сообщала дорогому брату, не жалуясь и ничего не прося, что отец выдает ее замуж. Да, за механика Ыляса, брат его знает. Ыляс дает за нее трех верблюдов, по семьсот рублей за голову, и цену пятнадцати баранов, по сто рублей за штуку. И еще у них с отцом какие-то старые счеты, брат знает. Без ошибок, почерком круглой отличницы Таушан писала, что хотела бы еще раз уви­деть дорогого брата, времени остается мало, скоро она встретится с сестрой Айшой.

– А где Айша? – осторожно спросил Джума.

– Умерла, – сказал Арча.

И тут Джума понял, что Арча плачет. Видимо, он плакал уже давно, все время, пока Джума читал. Лицо его сделалось плоским и совсем некрасивым. И эти тяжелые слезы Джума запомнил на всю жизнь. Как бы потом ни случалось между ними, он всегда помнил, что тогда Арча плакал. И Джума всегда шел навстречу Арче, презирая мелкое самолюбие.

– Сама? – уже поняв, все-таки спросил Джума.

– Да, – кивнул Арча.

Айшу, старшую сестру, отец выдал замуж за друга, почти своего ровесника. Обещал ему дочь еще до ее рождения, тверже нет договора по неписаным старым законам. Айша гордая была, вся в себе, никогда ни одной жалобы. Да и отец постарался, воспитал, крепко вдолбил древние правила, по которым другие, отступ­ники, предатели Аллаха, уже не живут. Отцу до них дела нет, он живет. На работе – как все, молчаливый совхозный сторож, а дома уж как хочу. Айша считалась отцовой любимицей. И такая бывает любовь, лютее ненависти.

Когда через год муж Айши внезапно скончался, по тем же старым законам она должна была автоматически, как вещь, перейти к его младшему брату. У брата, правда, уже была жена, но кто же откажется от лишней работницы?

– Хоп, – сказала Айша, – хорошо, отец.

В тот же вечер Айша облила себя керосином и чиркнула спичкой. Это была старая женская смерть, почет­ная, без слов. Это была жуткая добровольная казнь, настолько несовместимая со всей нашей жизнью, с университетом, с научной работой, о которой Джума мечтал, с совхозом, в котором все это произошло, что у Джумы волосы дыбом встали, когда услышал.

– Но ведь есть райком, – беспомощно сказал он.

– Есть, – кивнул Арча, – но женщина из нашей семьи никогда ни к кому не пойдет со своим личным…

– Их посадили? – спросил Джума.

– Кого? За что? – сказал Арча. – Она была совер­шен­нолетняя. Прекратили дело за отсутствием состава преступления. Если с Таушан что-нибудь случится, я сам убью…

Лицо его снова стало бесстрастным и красивым. И по напряженности этого холодного лица Джума понял, что Арча для себя решил: “Случится – убью”. И пожалуй, теперь он будет ждать этого “случится » , как приго­вора, ничего не пытаясь предпринять. Другого выхода ему не найти, а это был не выход.

– Вези ее сюда, – сказал Джума.

– Отец найдет…

Это сказалось так неприкрыто беспомощно, что Джума, наконец, понял. Понял лихорадочную самостоя­тельность Арчи и отталкивание от всяких мест­ных тра­ди­­ций. Он видел за всем отца. Только отца. Ненави­дел его и боялся. Доведенный до крайности, мог бы убить – возможно, но был неспособен восстать. И не верил, что кто-то придет на помощь. Не привык верить.

– Пусть попробует, – пообещал Джума. – Сейчас с ребятами поговорим и где там еще надо…

Набилась полная комната. Девчонки сразу сказали, что Таушан поживет у них, пока ее устраивают в интернат. Уже кто-то прикидывал, подойдет ли Танеч­ке, Таушан то-есть, Лидкино красное пальто и пытал Арчу о размерах. Парни сосредоточенно курили и пред­ла­гали выставить дежурных у общежития, чтобы сразу бить в морду, если кто сунется.

Арча шел на вокзал, окруженный мощной гурьбой, и ему было почти спокойно. Только уже в вагоне шепнул Джуме:

– Может, вдвоем?

Поехали вместе.

Мать Арчи, закрываясь яшмаком, платком молча­ния, прислуживала мужчинам за столом. Вернее, за ковром, потому что стола никакого не было; уроки Арча и сестренки всегда готовили лежа. Девчонки даже не показались Джуме, постороннему мужчине. Отец, погло­щая плов, рассуждал о послушании – высшей добро­детели сыновей. И еще о том, что слишком много учения – все равно как чрезмерность в пище, безнравственно для мусульманина. Отец Арчи был похож на музейный корень-мандрагору: вроде полное сходство с человеком и в то же время абсолютная, пугающая неодушевленность.

– Сын должен быть дома, – учил отец.

Старший сын, корневище рода, должен достойно почтить отцовскую старость разумным устройством своей жизни. Через две юрты, у старого Меджека, друга отца, уже полным цветом цветет красавица Огульхан, колы­бель невинности, нареченная Арчи.

– В школу не пускали, – шепнул Арча. – Глупа, как губа верблюда.

Но мандрагора услышал:

– За ученую бабу никто даже цены черной ящерицы не даст, – сказал он, – из ученой бабы жены никогда не будет.

– Хоп, – сказал Арча, – хорошо, отец.

Ночью они, как заправские детективы, выкрали Таушан с женской половины. До рассвета едва успели добраться к полустанку.

В ту ночь Джума вел, а Арча подчинялся. Хотя обычно — вести не в характере Джумы. Даже в турист­ском маршруте он любил шагать в середине цепочки – спина спереди и дыхание сзади делали его сильным. Джума предпочитал общий ритм, который задан кем-то другим. В университете ему долго мешало, что фамилия "Байрамов", его фамилия, стояла первой в списке. Все преподаватели начинали знакомство с него, и каждый раз он должен был себя пересилить, чтобы быть самим собой с новым человеком.

Та ночь сделала их друзьями. Джума оказался реши­тель­нее и тверже в ту ночь. И потом, когда жизнь снова вошла в привычную студенческую колею, Арча начал как будто бы мстить ему за это. Давал понять, всегда при свидетелях, что не очень-то он нуждается в дружбе Джумы, что Джума мешковат и несовременен. Что он, Арча, прекрасно обойдется один. Теперь, когда та ночь была позади, он казнил себя за тогдашнюю слабость, мучился той своей беззащитностью. Что-то хотел доказать себе и Джуме, говорил глупости и делал, кажется, все, чтобы после университета они расстались чужими.

Назначения получили в разные места, но потом Джума все-таки перетащил Арчу в Песчанку. Сюда приезжает на каникулы Таушан, второкурсница, буд­у­щий врач, щепетильно принципиальная личность. При ней Арча покладист и тих, как ревеневый лист, хотя вообще колючек в нем много, и с Джумой он так и усвоил тон полуиронического старшинства. Но как бы он ни ломался, Джума всегда помнит, что тогда Арча плакал. Это и сейчас определяет их отношения.

Последнее время Джума чувствовал: их будто разносит в разные стороны. Может быть, отчасти вино­ват Ибрагим.

Ибрагим и Арча с первой своей встречи оказались в странно натянутых отношениях. Арча совершенно не выносил даже легкой насмешки над собой, а Рай, доб­рый насмешник по натуре, начал как раз с этого.

6

В тот день Арча читал сотрудникам наметки своей статьи для “Вестника Академии”. Сидели они в кабинете Шера, в обстановке неказенного единения. Арча был в ударе, и сообщение в обычном его духе –"я заметил, я решил, я сделал вывод, я полагаю" – протекало на высоте, электризуя всех молодой запальчивостью автора и безусловно любопытными данными его наблюдений. В разгар чтения в кабинет почти неслышно проникла никому не известная фигура. Впрочем, никому — кроме Шера, повидимому. Кивнув Шеру, фигура пристроилась сзади, за спинами. Она была в толстом ватном халате, как полагается кочевнику, в угольчатой тюбетейке, широ­ко­носая и стрижена ежом. В общем симпатичная фигура, несколько нарочитая. С зелеными бегучими блест­ками в узких, как у Ходжи Насреддина, корич­невых глазах. Ишака Насреддин, видимо, оставил у парад­ного подъезда заповедника.

– Я убедился… – сказал Арча. – Я предусмотрел возможные последствия…

– Моча сильного мельницу истории крутит, – внятно сказал Ходжа Насреддин.

И сразу под окном трижды, условным криком, прокричал ишак. Вышло так здорово, что все захохо­тали. Только бесстрастный европеец Арча ничем не ответил на происки ватного халата. Как полагается воспитанному человеку, он просто пережидал общее веселье.

– А вы кто? – опросила Нина Стакло, которая не выносила неизвестности.

– Дед – таджик, – будто задумалась фигура, – мама – узбечка, отец – туркмен. Скорее всего – я тюрк…

– Все мы немножко тюрки, – охотно вставил Шер.

– Подумаешь! – сказала Нина Стакло. –У меня дядя вообще грек.

– Мой дядя, – еще сильнее задумалась фигура, – пре­подает в мусульманском училище, единственном, кстати, в Союзе. Я с ним, правда, порвал еще в первом классе начальной школы.

– Знакомьтесь, товарищи, – вспомнил Шер, – наш новый сотрудник – Ибрагим Карачаров, занимается такырами.

– Просто Рай, – попросил Ибрагим Карачаров.

– Недурно, –оценила Нина Стакло, которая в общем-то была тоже язва.

В Песчанке при Шере вообще как-то подбирались поперечные личности. Если бы в такие отдаленные места попадали только овальнохарактерные субъекты с интеллектуальным плоскостопием, там можно было бы сдохнуть с тоски. К счастью, природа не терпит пустоты, сконцентрированной в больших количествах.

– Недурно, – почти пропела Нина. – Вы только послушайте, как скромно он себя величает: “Просто Рай”. Даже не Чистилище.

– Клянусь небом и идущей ночью, – оживился Рай, будто только сейчас разглядев Нину, – в вашем роду были монголы по материнской линии.

– Вряд ли, – несколько оторопела Нина, а вот Джуме никогда не удавалось застать ее словами врасплох. – Нет, я из Кандалакши, к нам в Заполярье никакие чингизы не доходили.

– У вас монгольские скулы, – научно объяснил Рай, – и они задают тон. Это считается веским признаком.

Джума удивился, как он сам раньше не сообразил. Действительно, Нинино круглое лицо было бы неин­тересно-простецким, если бы скулы, чуть-чуть заметные, выдающиеся в самую меру, не вносили в него какой-то манящей дисгармонии.

– Все мы немножко тюрки, –смешливо повторил Шер.

– Я могу продолжать? – спросил Арча с крохотной долей раздражения в бесстрастном голосе, что означало у него бешенство.

– Давай! – вскричал Шер. – А неплохо он тебя ущучил, Арча?! Когда Ферсман докладывал Совнаркому о пустыне, у него в докладе было поменьше личных местоимений.

– Я продолжаю, – сказал Арча, игнорируя и Шера.

Джума еще тогда подумал, что Арча нипочем не простит Раю этого шеровского замечания.

Появление Рая в Песчанке ознаменовалось не столько этой камерной сценой в кабинете Шера, сколь­ко громогласным изгнанием Прилипа. Событие было эпохальным для Станции и сразу вошло в историю.

Дело в том, что в поселке, несмотря на обилие учреждений, нет своего продовольственного магазина. Хлеб, положим, хозяйки пекут дома. В каждом дворе стоит глиняная печь – тандыр, похожий на муравейник. Тандыр имеет четыре активных поддувала и круглое отверстие сверху. Через него на раскаленный тандырий бок шмякают тесто и через десять минут извлекают на свет гофрированную хозяйским узором лепешку. Чудес­ную туркменскую лепешку, про которую врут, что-де и соли в ней мало и специй никаких. Но она, ей-ей, не уступает пирогу.

Все прочие продукты поставляла вагон-лавка. Она появлялась на станции приблизительно через день. Через два, через три – как дадут, так и приедет. Когда – в пять утра, когда в десять вечера. По знакомому гудку народ сломя голову бежит заправляться. Лавка стоит на станции ровно столько, сколько сочтет нужным продавец. Ждать он не любитель. Сотрудники Песчанки, связанные с обширными угодьями, чаще других оставались с носом.

Выбор в лавке был невелик: неизменная селедка, валуны сахара, разновесное печенье и колбаса. Послед­нюю Шаваш, Сашка, сторожихин внук, величал “Друж­бой свиньи с верблюдом”. Причем оставался в рамках истины. На все просьбы о расширении ассортимента продавец отвечал брезгливым молчанием. Если уж очень надоедали, требовали качества, упирая на то, что берут – для больного, отзывался сквозь зубы:

– Хоть на кладбище, мое дело – свесить.

Но вешал, все знали, жульнически. А что получше — держал под прилавком, выдавая только на особо заис­ки­вающий голос. Был Прилип вечно слегка пьян, для тонуса, и чудовищно боголюбив. Молился подолгу и страстно, прямо на глазах очереди.

– Эффектная скотина, – говорил Шер.

Пытались сколупнуть Прилипа, писали и в трест и в газету, куда только не писали. Прилип сидел, как на троне. Он всегда был отлично осведомлен о всех шагах против и авторов этих сигналов демонстративно обслу­живал в последнюю очередь.

Рай впервые попал в вагон-лавку как раз на молитву. Очередь, состоявшая из умудренных женщин, терпеливо ждала. Прилип страстно шептал на селедку пряного посола, попавшую точно в святую линию Прилип–Мекка. Пальцы его, самостийно складываясь горстью, полной мерой воздавали Аллаху. Воздавали сокровенное с привесом. Был в этот момент Прилип щедр на раскаянье и благостен духом.

Подмигнув очереди, Рай решил попробовать.

– Клянусь зарею и десятью ночами, – без выражения начал он, и голос его креп с каждым словом, приобретая почти профессиональную напевность, – четом и нечетом, и ночью, когда она густеет…

Толкнув селедку пряного посола, Прилип повер­нул­ся к Раю. Он увидел молодого имама, стриженного ежом, в ватном халате. В узких щелях имамовых глаз бился нестерпимый свет.

– Он благ, – выдохнул Прилип.

– Не только, – строго сказал имам. – Помнишь восемьдесят третью суру “Книги очевидности » ?

– Нет, – выдохнул Прилип, – учился худо.

– Напомню, – сказал имам. – “Горе обвеши­ваю­щим, которые, когда отмеряя себе у людей, берут полностью, а когда мерят им или вешают, сбавляют!” – почти пропел имам, наступая на Прилипа и разрастаясь необыкновенно. – “Разве не думают эти, что они будут воскрешены для Великого дня, того дня, когда все люди предстанут перед Господом миров!..”

Имам резко умолк и, пройдя сквозь очередь, легко спрыгнул на перрон. Лавка, тихо проплыв в отрешенных глазах Прилипа, остановилась. Земно запахло колбасой “Дружба”.

– Великого дня, – повторил Прилип.

Когда на вторые после этого сутки пищевой вагон причалил к станции, женщин встретила в лавке мило­видная продавщица-казашка.

– А Прилип? – не поверили все.

– На другую линию перевелся, – объяснила казашка и покраснела.

Первое время она после каждого слова краснела, потом привыкла. Навела блеск в лавке. Продуктов боль­ше старалась достать, какие спрашивали, молодец. Гово­рили, из непонятных источников, будто сынишка у нее на Аму-Дарье утонул. Будто развелась с мужем. Непо­хоже, чтобы такая сама развелась – пугливая очень. Сам небось бросил, подлец. Жалели женщины продавщицу, и установился в лавке порядок, какой и не снился при Прилипе.

– Блестящая операция, – оценила Нина Стакло.

– Спасибо дяде, – усмехнулся Рай, щурясь от солнца.

– Солнце здесь голое, как зрачок без ресниц. Хоть бы для смеха – облачко!

– А ты уезжай, – усмехнулся Рай. – Чего девочке мучиться?

– В отпуск поеду, комара себе привезу, – вздохнула Нина.

Нашла кому пожаловаться! Джума видел, что Рай обидно невнимателен к ней, будто именно Нина всегда чем-то мешает ему. Рай отмахивается равнодушными словами, а Нина, всегда такая чуткая на интонацию, даже не обижается.

– Почему ты с ней так разговариваешь? – спросил Джума.

– Как? – удивился Рай. И, даже не дослушав сбивчивых объяснений Джумы, побежал к своему "газику".

Этот “газик”, на котором помешался Рай, был тридцать седьмого года рождения. Много старше Нины Стакло, старше Джумы, Арчи, Рая. В заповеднике он пережил уже три машины, в том числе вездеход с танко­вым мотором. Время от времени Шер порывался его списать, но опять появлялся энтузиаст с новыми сила­ми, и для “газика” начиналась новая жизнь.

Трудно сказать, что у него сохранилось со времен розовой юности. Пожалуй, только строптивость. Перед каждой пробежкой Рай лежит под “газиком” несколько дней. Уговаривает. Льстит. Копается во внутренностях, которые тут же вокруг и валяются. “Газик” их пережил. Тормоз прикручен у него проволокой, из кабины можно беспрепятственно вылезать в любом направлении, а люфт у руля такой, что это лучше не объяснять: надо беречь нервы автоинспекции.

– Ты моя Биби-ханым, – ласкает машину Рай.

Он, наконец, приспособился вставлять между задними баллонами третью шину. В таком виде “газик”, рыча, вырывается на бархан и, как сердце, екает вниз. Рай объезжает на нем свои такырные владения.

Если туркмен видит лысину, он говорит: “такыр-баш”. Такыр – это и есть лысина, ровная глинистая площадка среди барханов, исчерченная крупной тротуар­ной клеткой. На такырах джейраньи тонкие ноги отбивают паркетную дробь. Черные томзоки, жуки-навоз­ники, страшно дерутся на такырах из-за куска хлеба – верблюжьего катышка. Они гонят кругляк со скоростью сорок километров в час, виртуозно обхватив катышек задними лапами и отталкиваясь передними. Роют склады, головой врезаясь в притакырный песок, как бульдозер. Взлетают вертолетами, набирают темп, сталкиваются с “газиком”, получают сотрясение мозга. После дождей такыры расцветают красными водорос­лями, самыми низкоорганизованными. Ничего высокого на такырах, считается, не живет. Слишком тверда верх­няя корка, а под ней – сушь.

– Клянусь тишиной, – горячится Рай, – самые сладкие дыни вызревают на такырах.

– И арбузы, – ехидничает Нина.

Арбузы, пузатая сочность, кажутся ей особенно несовместимыми с сухой лысиной пустыни.

– Обязательно арбузы, – подтверждает Рай.

– После бороздования – очень вероятно, – согла­шается Нина.

Рай наносит на свои такыры сложный водоза­борный узор канавокопателем. Разрушает бронирован­ную корку, пропускает дожди внутрь. Потом, без дополнитель­ного полива, высаживает на такырах лох, черкез, саксаул, тую, виноград. Растут!

– Борозды профессор Дробов в двадцать восьмом году придумал, – говорит Рай, – а пустынным арбузам уж не знаю сколько веков.

– А ты, оказывается, еще в сказки веришь, – лениво вставляет Арча.

– Срезают янтак, верблюжью колючку, почти на уровне песка, – объясняет Рай, – расщепляют стебель, запихивают в расщелину арбузное семечко…

– Так на песке все-таки или на такыре? – ловит Нина.

– На грани того и другого.

– Сладкий арбуз,– поддерживает Джума, он коче­вал с отцом, знает, – сахарный, настоящий.

– А может, все-таки это был не такыр, а такыровидная почва?

Тут Рай просто рычит. Он органически не выносит этих десятигорбых верблюдов словоблудия. Так накрутят в самом простом – век будешь барахтаться в терминологии.

– Наукоподобие! – рычит Рай и передразнивает кого-то: – “Такыровидная почва – это такыр с менее ярко выраженными признаками такыра.”

Для Рая создать рядовой отчет – мука мученичес­кая. Хочется написать человеческим языком, что сделано, а надо начать чуть не от потопа и по десятому кругу мусолить историю вопроса, всем специалистам давно известную. Потом Шер выговаривал Раю: “Какой же это отчет? Типичные божественные наметки, за кото­рые нам накладут по шее..”

– Ты что же? Вообще против определений? – лениво вставляет Арча.

– Ага, против, – соглашается Рай, – Опыты надо ставить, а не бумажки писать!

И, как всегда, Рай-диалектик стремится повернуть проблему другим боком.

– Может, и опыты пока поужать. Слишком много накоплено в науке, и непропорционально мала обмен­ная информация. Копошимся вслепую.

– Каждый сам себе подытожит, – возражает Арча.

– Рядовым это не под силу, – отмахивается Рай. – Чтобы собрать все, чего достигло человечество даже по самому мелкому вопросу, нужно быть крупным ученым в этой отрасли. С мировым кругозором, с языками, черт возьми, с фундаментальными библиотеками под рукой.

– Ну, а большой ученый не удержится, будет дальше копать!

– Тише, – говорит Нина, – звезда чиркнула, слышите?

Джума любит весенние вечера, когда все собираются на Большом Бархане, как в клуб. Почти речной свежестью пахнет весенний бархан. Сокровенно посвистывают песчанки. Матово светятся соцветия ветря­ков. Джума молчит и смотрит на Нину. Иногда она легко сжимает ему локоть. Это теплый знак понимания. Нина врастает в прохладную тишину так же самозаб­вен­но, как и Джума. Нинины глаза невозможно широки и неподвижны, она будто гадает по звездам.

– Погасла… Прозевали.

– Ангелы сотворены из ярких драгоценных кам­ней, а гении – из огня, – словно читает из глубины памяти Рай. – Падающая звезда — это очередной гений, которого ангелы скинули с неба.

– Сколько в тебе лишних сведений, – вздыхает Нина. – И вообще лишнего. Зачем-то ходишь в халате.

– Удобнее, – небрежно поясняет Рай, — прак­тичнее, смокинг берегу для защиты твоей диссертации.

– И с неба, значит, спихивают? – вслух размышляет Арча. – Ангельской коленкой под зад? Нигде нет места таланту.

– А ты-то откуда знаешь? – резко поворачивается Рай. – На твое скромное дарование еще вроде не покушались.

– Перестаньте, – сердится Нина. – Вот я, правда, кажется, нашла совершенно новую бабочку…

– Сенсация века, – усмехается Арча.

Мелкую серую бабочку Нина поймала на гребне бархана двадцатого марта, в семь тридцать утра. Чуть не половину бабочкиного крыла занимала роскошная бахрома, и это придавало ей сходство с молью, против чего неопровержимо свидетельствовали усы, пушистые, как у шелкопряда. Бабочку переправили в Москву, в Институт энтомологии, и там действительно до сих пор не подобрали ей ни рода, ни вида, ни семейства. Только сообщили, что такая же находка поступила недавно из Алма-Аты.

– Самку бы найти! – мечтает Нина.

– Верблюд на барханах, а глаза его на солонцах, – смеется Рай. – За чем дело стало?

– Серость! – ужасается Нина. – Самка же наверняка бескрылая. Раз у мужа такие гренадерские усы, значит – бескрылая.

– А что практически будет иметь человечество от еще одной бабочки? – вслух размышляет Арча. – Или от нескольких, титаническим усилием освоенных, такыров аспиранта Карачарова? Рано или поздно Каракумский канал обводнит все твои такыры!

– Не решай за пустыню, – вставляет Рай.

– Ты что же, вообще против каналов?

– Вот приедет из Москвы специалист по бабочкам, и мы с ним что-нибудь придумаем, — мечтает Нина.

7

Нина пока единственный зоолог Песчанки, профиль у нее слишком широкий, опыта мало, после отъезда Шера абсолютно не с кем посоветоваться. Поэтому ока так ждет летних приезжих. Джума обрадо­вался за нее, когда завхоз Бакит недовольно сообщил: "Москвич прибыл". Значит, есть прекрасный повод немедленно отправиться к Нине домой и сообщить новость. Выходит, Джума больше обрадовался за себя, чем за Нину.

Но оказалось, что он уже опоздал. Дома был только Мельников, Нинин хозяин. Его жена, Надежда Петровна, лучшая кулинарка в поселке, работала на почте и приходила с дежурства поздно.

– Побежала туда… с этим… Раем, – сказал Мельников. – Ты… того… садись… борща налью…

Джума удовлетворенно хмыкнул на "Рая" — цивилизуется все-таки помаленьку, хоть к Нине стал заходить.

– С линии вот вернулся… – сказал Мельников. – Изоляторы… не навинчены… висят… совместно с проводом… Ну, не это главное… ешь…

Мельников говорил всегда медленно, с длинню­щими паузами. Будто мучился и никак не мог вспом­нить важное. Почти каждую фразу так и заканчивал: “Ну, не это главное… ” Иногда, во время особо длинной паузы, Джума вдруг замирал – казалось, что Мельникова сейчас отпустит изнутри, прорвет, и слова его будут тогда ярки и необычайны. Может, окажутся главными и для Джумы. Но Мельников, возвращаясь взглядом откуда-то издалека, говорил обычное:

– Халтурно линию… провели… Малый провис… проводам дали…

Мельников был старшим электриком на станции. Он вообще был неразговорчив, уступив, как видно, свою долю общительности жене, Надежде Петровне. Зажав гвоздь в губах и тем самым накрепко вычеркнув себя из любой беседы, Мельников часами мастерил за низким самодельным столом тихие, симпатичные ему вещи – кухонный шкафчик с секретом, торшер из причудливой саксаулины, деревянную готовальню для сторожихиного внука Сашки, младшего приятеля. Лицо его успокаива­лось за работой и молодело. В конце концов Мельников становился похож на человека немногим старше сорока. Обычно ему давали куда больше пятидесяти. На прош­лой неделе Мельникову исполнилось сорок четыре года. Пятнадцать из них он оттрубил в Норильске. Ни за что, как потом выяснилось.

– Песчанку… на разные гнезда развел…в трансформаторной…

– Зачем? – не понял Джума.

– Чтобы сразу… везде не выключалось… если перегорит…

После Норильска Мельниковы решили обосно­вать­ся где-нибудь в средней полосе. Чтобы речка и лес обязательно. И чтобы дом свой. Электрики в деревне всегда нужны. Им приглянулся один совхоз под Челя­бин­ском, они и остались. Когда имеешь свободу выбора, почему же не выбрать?! Построились, как мечталось, индюков завели, кур, мотоцикл. И наконец, как вершину благополучия, – корову Жданку, серую с голубизной.

– Бусой масти… редкой… ну, не .это главное…

– Летом соберемся на рыбалку, Николай кричит: “Надя, яичек возьми! ” – “Сколько?” – “Да ведра хватит!”

Надежда Петровна, жена Мельникова, рассказы­вала как увлекательную сказку. “Вот это мы жили!” – смеялась. И было в ее смехе только веселое удивление перед совершенным благополучием, через которое они прошли. Будто она даже находила справедливым, что столь полное счастье не дается надолго.

– Провод прямо на Жданку упал… убило… чужая халтура… провод…

На следующий день Мельниковы поехали на базар продавать мясо, и в это время у них сгорел дом. И баня, и сарай. Сосед жег ботву и не углядел искру. Пять домов как слизнуло и двенадцать гектаров сосны.

– Спасибо, хоть пожар-то низовой: дошел до реки и заглох.

Было что-то глубоко симпатичное в том, как она жалела погибший лес. И смеялась над своей радиолой “Урал” – ишь, предусмотрительный, в ремонт как раз перед пожаром пошел, вот и уцелел.

Было что-то тревожно-щемящее в том, как она рассказывала:

– Едем с базара, а навстречу – знакомый мужик: “Стой, – говорит. – Мужайся, Николай!” – “Чего?” – кричим. “Мужайся! Дом ваш сгорел!” Коля сразу как развернет мотоцикл – и к Челябинску. Я ему: “Куда?” — “В ресторан”. Мотор ревет, ничего не слышно. “Куда?” – “В ресторан!”. Ну, думаю, ослышалась. “Куда, Колька?” – “Да в ресторан! Куда же еще? Головешки, что ли, поедем считать?” Я, конечно, заплакала, как женщина…

Была в ее рассказе какая-то твердая людская сердцевина.

– Ты бы так мог? – сказала Нина. – Даже не заезжая, прямо в ресторан? Даже не посмотрев?

– Нет, наверное, – сказал Джума.

– Ты нерешительный, я тоже, так, квочка. А что такое вообще мужество? Вот это, да?

– Не знаю, – сказал Джума.

После пожара жизнь нужно было начинать наново, и Мельниковы завербовались на Крайний Юг. Но временного в них не чувствовалось, будто они и Песчанку выбрали для души. Никогда в этом доме не говорилось об отъезде и неудобствах. Молодежь здесь всегда собиралась, хотя сколько угодно холостых квар­тир. В конце концов Нина вообще переселилась к Мельниковым, вернув заповеднику комнату. Борщи просла­вили Надежду Петровну на всю округу, да и плов она научилось готовить сортовой, рисинка к рисинке, словно тут родилась.

– Больше не могу, – наконец решился отодвинуть тарелку Джума, – готов.

– Знаешь… чего хочу? – вдруг сказал Мельников. – На Волгу… куда-нибудь… устал… без рыбалки…

– Значит, и вы уедете? – охнул Джума.

– Нину одну… не оставишь… привыкли… Же­нишь­ся с ней, – вдруг улыбнулся Мельников, – тогда… поедем…

Замерев, Джума ждал, что он сейчас добавит: « Ну, не это главное… » И чувствовал почему-то, что для него, Джумы, очень важно, скажет или не скажет. Но Мельников молча доставал чашки, лицо его хорошо успокоилось и не готово было сейчас для дальнейшей речи. Джуме даже показалось, что Мельников доволен, словно выговорил давно нужное. И стало внезапно жарко оттого, что в этом доме, видно, крепко решили их с Ниной жизнь, а сам Джума все никак не мог просто подойти к ней и просто сказать.

– Побегу, – вскочил Джума, чувствуя потребность немедленно бежать куда-то и что-то решать.

– Давай, – поддержал Мельников, – где москвич остановился… там и найдешь…

Но Джума не добрался до приезжего. Прямо с дороги он увидал свет в своем собственном окне и свернул домой. Ключ всегда лежал на крыльце, под третьей доской справа, знали о нем многие, заходили друг к другу запросто, и это мог быть кто угодно. В том числе и Нина.

В комнате, оседлав стул, сидел Арча и разрисовывал толстым грифелем огромный ватманский лист, который Джума берег для сводного графика. У Арчи были способности – на ватмане уже явственно проступал горбоносый, кавказского типа верблюд с профилем Джумы. Это было настоящее искусство, потому что Джума никогда не носил такого горбатого носа, а сходство все-таки виделось полное.

– Подари с автографом, – сказал Джума, видя, что ватман загублен безвозвратно и глупо говорить об этом.

– Мой отчет поглядел? – спросил Арча как о пустяке.

– Эоловый? Кажется, глядел, – в тон ответил Джума. – Завтра подробно поговорим.

– В рабочее время?

– И так день ненормированный, иди к черту, – добродушно сказал Джума.

– И как же он тебе? – настойчиво повторил Арча.

Базовый институт решил заслушать Песчанку на ученом совете, поэтому Джума собирал сейчас отчеты сотрудников. Заслушать они почему-то решили вне очереди, но это только радовало Джуму – отругают и, мо­жет, освободят-таки от директорства. Сидеть над бумагами – кислое удовольствие, каждый тянет с отче­том, ссылаясь на кучу первейших дел. Арча только вчера вечером сдал. Рай еще будет волынить до последнего, пока не прижмешь…

Ужасно не хотелось сейчас ввязываться в трудный разговор. В кабинете это было бы как-то проще, особен­но с Арчой. Джума все утро просидел над его отчетом, так и не решил, как быть, и сбежал от самого себя в черный саксаульник, на дальний опытный участок. Будь это не Арча, а человек ему безразличный, он бы тут же вернул отчет для коренной переработки. Честно говоря, было бы стыдно показать такую писанину кому-нибудь постороннему.

– Ну, не стесняйся, – сказал Арча. — Молодой директор не может ведь обойтись без замечаний. В них утверждение его директорской сущности..

– Последние полгода ты ничего не делал на пло­щад­ке, – осторожно начал Джума.

– Да? – вскинул брови Арча. – Мой научный руководитель, проживающий, насколько тебе известно, в Ленинграде, вполне удовлетворен плодами моих трудов и моими пылкими письмами.

Высокомерное спокойствие Арчи вдруг помогло Джуме освободиться от привычных забот о чужом само­любии. И еще он почувствовал, что начинает злиться всерьез. На Арчу. Это было ново.

– Значит, умеешь пустить пыль в ленинградские глаза, – сказал он.

– Это я не намерен с тобой обсуждать.

– Нет, почему же? – сказал Джума, накаляясь. – Обсудим. Но для начала я тебе зачитаю избранные места из одной работы.

– Отрабатываешь дикцию? – усмехнулся Арча.

Джума открыл его отчет наугад:

– “Наблюдения показали, что на горизонтальной площадке рябь движется быстрее, чем при подъеме на склон бархана…” Мысль, достойная глухонемой кошки, не правда ли?

– А у тебя прорезался сарказм, – почти удивился Арча.

– Идем навстречу следующим открытиям, – будто не слышал Джума. – “При нашем измерении разница составила 1,8 сантиметра в час при скорости ветра пять метров в секунду. Такие явления были отмечены еще Хэ Бэ Гельманом и объясняются тем, что “чем плоскость горизонтальнее, тем перекатывание песка совершается легче”.

– Так, – закусил губу Арча.

– В скобках: “Гельман, тысяча восемьсот девяносто первый год, страница триста девяносто семь » , – дочитал Джума. – В тысяча восемьсот девяносто первом это, возможно, еще было относительно ново и, следовательно, не так стыдно, но сейчас…

– Стоп! – прервал Арча. – По этой методе можно смешать с дерьмом любую научную работу.

– Неправда, – сказал Джума. – Просто в твоем отчете нет ничего твоего, пустое пересыпание песка.

– Как прикажете понимать, молодой директор?

– Я такой отчет не приму.

Еще минуту назад Джума ничего не решил и думал закончить и без того неприятный разговор чем-нибудь обтекаемым, что оставило бы лазейку и Арче и ему. Но сказалось вдруг — прямо.

– Не могу принять, – повторил Джума, сразу потухнув.

– Даже так, – будто задумался Арча. Лицо его стало непроницаемо красивым, только ноздри чуть-чуть дрожали.

– Было бы несправедливо по отношению к другим сотрудникам, – вяло сказал Джума, почти напрашиваясь на сочувствие. Нет, он не умел быть резким, не умел! – К тому же Раю, хотя бы.

Арча молчал, словно прикидывая что-то.

– Ведь оттого, что мы друзья, – сказал Джума, – ты же не имеешь права… и я же не могу…

– Значит, работа Карачарова? – негромко сказал Арча. – Как же я сразу-то не догадался! Сам бы ты не додумался.

– Рай ни при чем, – удивился Джума. –Я же просто к примеру.

– Вбил клин, – сам себе сказал Арча. – Неплохо.

– Ты написал халтуру, как ты не понимаешь? Но время еще есть, и ты сможешь за месяц…

– Значит, забирай свои игрушки? Ну, что ж.

– Как хочешь, – сказал Джума. Он чувствовал сей­час только глубокое безразличие, пропади все пропадом! Лишь когда Арча был уже у двери, Джуме стало по-настоящему не по себе. Такой ссоры — вслух — у них еще не бывало. Это же Арча, друг, уходит, ссутулившись, как чужой? Неуклюжая нелепость их разговора ударила Джуму в сердце. Из-за какого-то паршивого отчета. “Постой!” – хотел крикнуть Джума. Но не успел. У самой двери Арча резко обернулся.

– Смотри, как бы твой любимый Рай не обскакал тебя в личном плане. Понятно, молодой директор?

– Такие вещи позволительны только горничным, – почти шепотом сказал Джума.

– Предупреждаю по старой дружбе.

Дверь за Арчой хлопнула и заходила, как старый маятник. Тише, тише. Совсем тихо. Джума, опустошенно вслушиваясь в обморочную тишину, все пытался вспомнить, из какого же дурацкого романа он вычитал эту дурацкую фразу: "Такие вещи позволи­тельны только горничным". И почему именно она засела у него в голове, поджидая подходящего случая? Так ничего и не вспомнив, он, наконец, сообразил, что за такие слова порядочные люди бьют в челюсть, не дожидаясь объяснений. Но Джума так и не решил, смог ли бы он ударить Арчу, если бы даже эта мысль пришла ему вовремя, а не теперь, задним умом. Думать об этом было вязко.

Он облегченно вздрогнул, когда в коридоре крикнули звонким голосом Надежды Петровны Мельниковой:

– Ау, хозяин! Принимай гостей!

Надежда Петровна принесла телеграмму из Ашхабада и, пока Джума невнимательно вникал в ее небогатый смысл, успела выложить почтовые новости:

– Пионеры черепаху сегодня отправляли. Переписываются, что ли, с Нининой школой, в Кандалакше. Скребется, сил нет! Ящик небось разворо­тит в дороге. “Что же вы, – говорю, – ребятки, питания-то животине пожалели? С голоду ведь помрет!” Смеются: “Нам Нина Денисовна сказала – черепаха семь месяцев может не есть.” Навряд! Спрошу сегодня у Ниночки. Ты не знаешь?

– Это вне моей компетенции, – пожал плечами Джума, – но, вообще, похоже на правду.

– Ничего, я ей на свой риск подложила травки да так кой-чего, – засмеялась Надежда Петровна. – Сами, небось, до Ашхабада пять раз приложимся, а животине сколько трястись.

Надежде Петровне нравится ее почтовая работа. Нигде так не чувствуется своеобычность Песчанки, как на почте. Ту же черепаху попробуй откуда-нибудь из города послать! Запросто шуганут, а если повезет, объяснят: мол, на пчел инструкция поступила, что можно, а черепаха – ек, не предусмотрено. А на Песчанке ко всему привыкли. Раз надо – пакуйте хоть очковую змею. Только осторожно, чтобы пенсне у нее не расколотилось дорогой, как-никак почта отвечает за целость. Остальное – на совести Академии наук, любит она, Академия, негабаритные отправленья.

И телеграммы выходят из Песчанки загадочные, как шифровки: “Повторяю ротового отверстия нет сообщите согласие” — “Вегетация эфедры задерживается продлите командировку” — « Уклон зеркала на северо запад ноль целых ноль ноль один с приветом лапицкий”. Или уж совсем краткие: "Жду анализа точка нуннаев". Такие Надежде Петровне не по душе – не за что зацепиться воображению. Ишь, как некоторые люди себя берегут! На телеграмму ни капельки характеру не потратят, а слова – три копейки штука и точка – тоже три. Надежда Петровна не удержалась: "И без точки понятно, товарищ!" Как-то неловко брать за то, что у клиента случайно с пера соскочит. Высоко поднял брови: “Ка-ак? Без точки? Будьте добры принять строго по моему тексту”. Как плечом отодвинул. Ладно – принять несложно, характер по крайней мере проявил,

– Чуть ни бегом к тебе бежала, – сказала Надежда Петровна. – Сейчас ведь поедешь? До поезда семнадцать минут…

Джума, наконец, вник. Телеграмма из Ашхабада предписывала директору Байрамову явиться к ученому секретарю базового института в двенадцать дня.

– Это когда же? – медленно соображал Джума.

– Завтра. Они уж заранее сроду не пришлют, все впритык.

Чтобы успеть на последний поезд, надо хватать портфель и мчаться. Сбоку, далеко в саксаулах, будто мелькнуло светлое пятно – наверное, москвич уже вышел на промысел. И Нина там. Хотя после разговора с Арчой Джума все равно ничего бы не смог ей сказать. Сзади, перегоняя Джуму, быстро наплывали поездные огни. Он прибавил ходу и только-только успел. Красная фуражка, дежурный Кандым, на какую-то секунду задержал для него состав, но Джума даже не заметил.

8

Ученый секретарь был доброжелательный блондин. С небольшим брюшком, с небольшим такыром на макушке. Все в меру, но все уже и излишне, потому что, независимо от возраста, никому не хочется ни брюшка, ни такыра. Секретарь был еще достаточно свеж, энергичен, не испытывал никаких моральных ущемлений по службе и к молодым сотрудникам относился с искренним дружелюбием, не считая, как некоторые его сверстники, что молодые-де поджимают старших и нужно пока держать их за фалды, дабы не зарывались.

Наоборот, ученый секретарь находил, что молодежи не хватает размаха и победной самостоятель­ности, без которой нельзя ничего добиться ни в науке, ни на войне. Он заранее морщился, представляя, как Джума Байрамов, вполне крепкий неглупый мужик двадцати шести лет от роду, будет переминаться в каби­ете и скучно доказывать, что от директорства его лучше освободить, поскольку работник он камерный, людьми руководить не умеет и в этом отношении абсолютно бесперспективен.

– В таких вещах стыдно сознаваться, Джума Байрамыч,– как-то сказал секретарь,– их нужно в себе давить.