Russian
| English
"Куда идет мир? Каково будущее науки? Как "объять необъятное", получая образование - высшее, среднее, начальное? Как преодолеть "пропасть двух культур" - естественнонаучной и гуманитарной? Как создать и вырастить научную школу? Какова структура нашего познания? Как управлять риском? Можно ли с единой точки зрения взглянуть на проблемы математики и экономики, физики и психологии, компьютерных наук и географии, техники и философии?"

«УПОВАЯ НА ЛАВРАХ» 
Зоя Журавлева

Опубликовано в: Разное

А язык – коварен, ухо с ним надо держать востро. Мы давно уже перешли запретную черту: прозевали и даже не заметили, как мат, грубо вытеснив все другие возможности языка, стал годиться во всех слоях и на все случаи жизни. Появилась, окрепла и разрослась вседоз­воленность грубого слова. Начисто пропал нравствен­ный компонент языка: “О чем нельзя говоритьо том следует молчать” (тот же Людвиг Витгенштейн). Помню, как я бездарно спросила свою подругу, зять которой вел себя в дому самым хамским образом, почему же она молчит, почему не скажет ему прямым текстом, что он – негодяй. “Потому, что после этого я уже не смогу оставаться с ним в одном доме”, – был мгновенный ответ. Это мудрость, которую мы презрели сейчас. Есть же слова, которые, будучи произнесен­ными, должны рушить – семейную жизнь, научное содружество, приятельское общенье, старую дружбу и молодое знакомство. Давно не рушат.

При всеохватности мата как-то незаметно и якобы народно пропадает в народе меткая образность, поиски своего – собственного – слова, что и придавало насладительность любому общению, свелись к легчайшему минимуму, черному и мгновенному, слово это – всегда рядом. Мы привыкли к мату на стене собственного дома, в электричке, на пляже, в концертном фойе, в палате реанимации, в кабинете директора, на скамейке тихого скверика над тихим прудом – как к “Слава КПСС” (без этого шифра по первости-то – даже голо, кровный был дизайн). Мат стал нашим заклятием, графическим украшением нашего быта, привычной музыкой, выражением наших чаяний, что нам – плохо и чтоб все катились куда подальше, коли нам так плохо. Замечая эти виньетки в лифте нового дома, мы уже не вздрагиваем, а безвинные детишки давно уже не спрашивают: “Мама-папа, что это такое?” Детишки от рождения – знают, с этим растут. Слышат, видят, может по этим словам – учатся читать и потом не всегда с легкостью переходят к Толстому или Цветаевой.

Оруэлл в своей квалификации новояза упустил еще один аспект языковой нашей реальности, видать – не додумался как иностранец, даже лестно. Мы – доду­ма­емся. Он тщательно проанализировал все способы давления на язык сверху, но совершенно же оставил без вниания противоположную тенденцию: деформацию языка – снизу. Меж тем, “сон разума рождает чудовищ”. И дзэном это давление отнюдь не исчерпывается.

Тут снова придется вернуться к нашему нравствен­ному климату. Единственное гражданское чувство, блес­тя­ще разработанное в каждом индивиде нашего социума, смею утверждать, есть чувство зависимости, производное от него, – страх, который сидит тоже решительно в каждом. Зависим мы круглосуточно и ото всех: от водопроводчика, зубной боли непосредственного началь­ст­ва, от магнитофона этажом выше, почтальона, гололе­дицы, от кассира Аэрофлота, чтобы все же продал “билетик”, коего вроде бы нету, но мы то знаем, что есть, от хмурой аптекарши, не понравимся – валидолу не даст, хоть на глазах умри, от настроения шофера автобуса, он, может, с диспетчером поругался, не пове­зет, а мы сдуру опаздываем на работу, от квадратных метров, от уборщицы в райисполкоме, она вдруг закроет дверь изнутри на швабру и запросто начнет переучет, от перегоревшей лампочки, где мы другую возьмем, от круп­ного-человека, что вдруг подошел со служебного входа и взял, и от маленького-но-шустрого, который нас запросто вытолкает из очереди, а мы ее заняли – в четыре утра. Да что там, скучно перечислять!

“Только труд может облегчить достойную жизнь наших людей”. Эх, кабы труд да мог – облегчить достойную нашу жизнь, мы бы горя не знали.

Я как-то попала в гастроном в аккурат к раздаче риса-сечки. За мною – стояла женщина, пожилая, благородно-усталого облика, напряженная, какой еще нашей женщине быть. И она повторяла все время: "Нет, нам не хватит, я – несчастливая…" И действительно – не хватило, рису мало, нас много, дело привычное. Но до какой же степени раздавленности нужно довести нормального человека, чтобы счастье свое и несчастье он измерял ноль-одним-килограммом-паршивого-риса-сечки! Ничего, довели. С этим – живем.

Ощущение зависимости дополнительно обострено и мучительно, потому что мы никогда не знаем, от кого и от чего мы зависим, с какой стороны ждать сейчас удара, чувство это – текуче, тошнотворно, неуловимо, не имеет конкретного адреса, как бы размыто повсюду в пыльной нашей повседневности, изматывающе-постоянно. Это – пожизненная угроза со всех сторон.

Зависимость эта как бы вдобавок – с нами играет: мы в ней непрерывно меняемся местами, то вы – от меня зависите, то вдруг я – от вас. Я, например, сижу в вагоне метро, повезло, отхватила место. А вы, наоборот, топчетесь передо мною на одной ноге и с тяжелыми сумками. Вы – от меня еще как зависите, вдруг я подвинусь, вы тогда вполне втиснетесь сесть. Или я прибежала, вся в мыле, мне – только печать, а вы закрываетесь на уик-энд или, еще лучше, навсегда. Ясно, что я – от вас завишу. Перепады эти настолько резки, изнуряюще-мгновенны, непредсказуемы, такое их множество на каждый день, что организм не справ­ляется, уже не успевает себя восстанавливать. Некоторые – путаются, как себя вести. Вдруг кто-то заорет дурным голосом! А ему бы – как раз помолчать, ему бы, может, и дали. Или вдруг кто-то расплачется! Здрасьте, с чего плакать-то, от нее самой – все сейчас зависят, жди теперь еще, пока слезы свои утрет. Называется почему-то – нервы.

Это главное наше – гражданское – чувство не могло, конечно, не прорваться в язык. И выразило себя в нем нашей крайней лингвистической ласковостью посредством уменьшительных суффиксов. Мы ведь умилительно ласковы, не замечали? “Кларочка Степановночка, мне можно сейчас укольчик сделать?” Это значит, что медсестра беседует в процедурном кабинете с любимым человеком, вчера – познакомились, а вы приперлись через весь город со своей поломатой ногой. Кто тут от кого зависит – догадайтесь сами. И откуда наша, ошеломительная такая, ласковость. Раньше столь галантерейное обхождение процветало, как помнится, лишь в парикмахерских. “Височки побрить? Вы на прямой проборчик носите?” Потом этот лакейский жаргон незаметно расползся, заполнил всю сферу обслуживания и закрепился особо где-что-продать. “Мне, миленькая, кефирчик… И сметанку, вот в баночку…”

Этот пример, впрочем, из прошлой жизни. Теперь, как понимаете, никакими уменьшительными суффик­сами себе сметанку не наколдуешь. Пришлось в нашем суровом быте сконцетрировать свое обвалакивающее и благотворно-воздействующее внимание почти исключи­тель­но на именах собственных. Зато уж тут-то мы развер­нулись! Я за последнюю неделю собственными ушами слышала: “Томусенька Львовночка”, “Игоречек Сергейчик”, “Наталюшечка Пантелеймоновночка” и даже “Иммануильчек Олеговичик”. Даже не знаю, какая же степень униженности должна быть следующей, разве что – лизнуть в сапог. Но чувство зависимости ненасытно. А потому девушку-при-кассе при мне обозвали “девулен­кой” (ей явно понравилось, есть наше чувство языка; не пропадет), а молодого-человека-при-разгрузке-олифы – “молоденьким человеком” (перебор, хорошо – хоть не “человечком”, но грузчик все равно обиделся, есть чувство языка; обнадеживает).

Но вот что еще примечательно при нашей ласковости. Чем мы нежнее с тем, от кого сейчас конк­ретно зависим или полагаем, что зависим, тем мы – как ни странно – грубее со всем остальным человечеством, от которого в данный момент как раз не зависим. Это, небось, уже фундаментальная наука: закон, вероятно, сохранения душевной энергии. Здесь – прогнулся, дал взятку словом, унизил себя, высокого, но зато уж там – распрямился, отбрил как положено, доказал, что тоже не лыком шит, вовсю расправил свое достоинство и тем, значит, уравновесился. Оборотная сторона нашей ласковости выглядит агрессивно-зловеще, напрямую смыкается с нашим же дзэном, обращая нас все более – в стадо.

“Почему же мы до сих пор, – как недурно однажды выразился некий деятель местного масштаба – не проигнорировали по данному моменту?”

Ей-богу, не знаю.

Нам все, боюсь, кажется, что громкая болтовня о бездуховности в состоянии каким-то чудом заменить тихий, осознанно-сосредоточенный труд приобщения к мировой и отечественной культуре, нам, боюсь, мнится, что припадочные наши ударения и безумные связи вслепую сцепленных слов – только грамматика, не более того, а убогое косноязычие – это язык и есть, нам, боюсь, все еще мстится, что, хоть мы почему-то не способны внятно сформулировать ни одной мысли, – она все равно у нас есть…

Впрочем выводы – не литератора дело, мое дело – ставить вопросы, точно поставленный вопрос – уже полдела (см. рассказ Р.Шекли “Ответчик”).

“Уповая на лаврах”, я все же еще уповаю, хоть не видно ни лавров, ни прочих изящных ростков.