Russian
| English
"Куда идет мир? Каково будущее науки? Как "объять необъятное", получая образование - высшее, среднее, начальное? Как преодолеть "пропасть двух культур" - естественнонаучной и гуманитарной? Как создать и вырастить научную школу? Какова структура нашего познания? Как управлять риском? Можно ли с единой точки зрения взглянуть на проблемы математики и экономики, физики и психологии, компьютерных наук и географии, техники и философии?"

«ОСТРОВИТЯНЕ» 
Зоя Журавлева

Опубликовано в: Разное

Это было еще в первое лето его на острове.

Нет, не мог Юлий Сидоров сказать про себя так окончательно, как Иргушин, — «это для меня жизнь», не знал пока главного для себя. Поэтому в конце концов перешел на цунами-станцию, попробовать новое дело, попросту — сбежал с рыбы. Тем более — Ольга Миро­нова, и. о. начальника, сама предложила, и Лидия все говорила: «Переходи!» У Лидии женские были мотивы — работать в одной организации, чтоб был на глазах, ибо когда мужа Юлия не было у нее перед гла­зами, не было у Лидии и покоя.

На цунами все было другое — ритм и страсти.

«У нас дело чистое, — говорила Ольга Миронова, вводя Юлия в тонкости. — Землетрясения от нас не зависят, это так. Но и от других ни от кого они не зави­сят тоже, а это уже — кое-что».

На цунами ходили все в тапочках, как в своей квар­тире, говорили тихо, старые сейсмограммы разглядыва­ли, будто фотографии детства: «Красивое какое земле­трясение, правда? Особенно — волна ,,ля"».

Было на станции — как в детской сказке «Аленький цветочек», недавно читал Ивану. Сидишь себе в чистоте, за стеклянной перегородкой негромко щелкает УБОПЭ, отбивает минуты, в темной комнате, за коридором, неслышно трудятся СКД, сейсмографы длинно-периодные, для дальних землетрясений, светлый луч — «заяц» — бежит во тьме через фотоленту, чуткий ВЭГИК вы­писывает мельчайшие колебанья почвы, микросейсмы. Вездеход мимо прополз — ВЭГИК отметит на ленте, чуть посильнее прибой — пожалуйста, на записи видно.

А ты живешь себе в тишине, кусаешь бутерброд на дежурстве, смотришь в окно — кто куда пошел, чита­ешь газету, беседуешь по телефону с женой, изредка сменишь ленту в приборе — вроде развлечения. Рай­ская жизнь, а не работа. Но есть в этом дворце хозяин, чудище, как в детской сказке: захочет — покажется, не угадаешь — как и когда. Вылезет, может, на другом конце земли — в Чили, в Перу, а уж тогда теряешь счет суткам, минуты не соснешь на казенном диване, жену видаешь только за рабочим столом.

И долго еще потом, когда уж стихнут толчки, вся станция не разгибаясь сидит за сейсмограммами, разга­дывает судорожные прыжки «зайца», считает и пере­считывает. Долго звонит телефон на столе дежурного, если землетрясение ощутимое: «Цунами? Это с Котиков говорят. Землетрясение! Вы слыхали?» В Котиках, на другой стороне острова, почва — песок, там толчки слышнее. «Цунами, я мать двоих детей! Еще толчки бу­дут? Я мать двоих детей! Я могу спать спокойно? Как это — не знаете, если это ваша работа?!»

А потом — опять тихо, может — неделю, может — ­месяц.

Юлию нравится, когда аврал. Это понятно: не за­мечаешь времени, действуешь в коллективе, живешь в одну душу со всеми, сразу можешь больше, чем мо­жешь, старый ты человек для станции, новый ли — пе­ред землетрясением, как перед богом, все равны. Ра­ботаешь.

Но пустые дни, когда за двенадцать часов смены ни­чего не случалось, даже вроде — земля не вертятся, ло­жились на Юлия тяжестью, вот в чем оказалась тя­жесть этой работы: в тихом дежурстве. Тогда мышцы ломит от бездвиженья, и голова — словно бы ни к чему, родятся в ней тоскливые мысли, чуждые Юлию, посто­ронние делу, за которое тебе платят деньги. Раньше по­смеивался над женой Лидией, что пишет в служебное время личные письма. Теперь — понял. Раньше всегда не хватало времени: тренировки, командировки, успевай шевелиться. А тут время стоит на часах мертво, стрелки — как заколдованные, сколько раз взглянешь, а они едва расцепились, большая да малень­кая.

Вон — как сегодня: тянулась, тянулась смена…

Потому Лидия, в общем, была права, что муж Юлий вернулся с дежурства хмурый, ухоженному своему до­му порадовался вяло, не как всегда, сыну Ивану отве­тил безынтересно — иначе не смог, настроения жены не почувствовал и любимую газету «Советский спорт» взял просто так, хоть какое число — безразлично.

А пострадали пока что горбушевые котлеты: сгоре­ли.

Муж Юлий потыкал в тарелке вилкой, вроде — поел. Сказал:

— Пробежаться, что ли, до Змейки…

— Мог бы раз в жизни с сыном заняться, — сказала Лидия, прибирая на столе нервно, но пока сдерживаясь. — Мог бы, для разнообразия, посидеть вечером со своей семьей. .

— Едва высидел смену, — сказал муж Юлий, изви­няясь голосом. — Привык все же физически двигаться.

— В дому дела много, — сказала на это Лидия. — Двигайся на здоровье.

А сама подумала, что узел связи еще открытый, вез­дехода с почтой, конечно, не было, но телеграммы вроде бы принимают во всякую непогоду. Вполне возможно, что ждет получить телеграмму на «до востребованья», вот тебе и Змейка, значит — предлог.

— Нечего на ночь глядя тащиться, — решила Лидия.

— Тоже верно, — согласился муж Юлий. Подхватил на плечи сына Ивана, стал ходить с ним по квартире, туда-обратно, как маятник. :

— Может, скажешь, чего случилось? — все же спро­сила Лидия.

— Ничего не случилось, — ответил хмуро.

— Восемьдесят три! — кричал Иван сверху. — Девя­носто один!

Это он считал отцовы шаги, глаза его позеленели, как недоспелый крыжовник, округлились весельем, ра­дость ему какая-то в этом жила — считать, выкрикать вслух цифры. Муж Юлий нагнулся к дивану, ски­нул Ивана на подушки.

— Нет, все-таки до Змейки пройдусь. Утром кета тесно стояла, не было бы замора.

— Это теперь не твоя печаль, — сказала Лидия.

— Не моя, — согласился Юлий. Сам уже набросил куртку.

— Тогда я тоже пойду, — сказала Лидия.

—Зачем? — удивился муж Юлий. — Грязь по уши, куда ты пойдешь?

— Куда ты, туда и я, — сказала Лидия. .

— А Ивана кто спать уложит? — удивился муж Юлий.

— Значит, никто не уложит, — сказала Лидия, хо­тя вполне могла его уложить глухая прабабка, мог бы и сам лечь, не впервой, к тому же — вот-вот прибудет до­мой баба Катя, Иван ее только и ждет. Но раз так он ставит вопрос, тогда, конечно: никто.

— А почему мы, интересно, вдвоем не можем пой­ти? — сказала Лидия звонко, почти уже на крике. — Или у тебя есть причина?

— И я пойду! — закричал Иван.

— Никуда не пойдешь, — дернула сына Лидия. Иван заревел басом.

— Ты что? С ума сошла? — удивился муж Юлий. Повесил куртку обратно и сел в коридоре на табуретку.

•  Не сошла, так сойду! — крикнула Лидия.

И, как всегда, когда чувствовала за собой срыв, по­скорей включила магнитофон, заглушила этим скандал для чужих ушей. Стены в доме тонкие: во всех кварти­рах сразу слыхать, чуть повысишь голос. Пускай слы­шат магнитофон!

Истертая лента поползла в старом магнитофоне со змеиным шуршаньем, стертый голос запел: «А я еду, а я. еду за туманом…»

— Выключи, — поморщился Юлий.

Но Лидия еще прибавила громкость. Сказала, чув­ствуя от знакомой песни еще большую жалость к себе, распирающую изнутри жалость:

— Если ты даже в одном доме со мной находиться не можешь, я лучше уеду!

— Куда ты уедешь? — возвысил голос и Юлий, да­же вскочил.

— Найду куда! Сына заберу! И уедем!

•  Не хочу ехать! — заорал басом Иван.

Из соседней комнаты пришаркала глухая прабабка в старых валенках, остановилась, прислушиваясь, в две­рях:

— Радио будто играет, Лидка?

Магнитофон с одной песней покончил, пошуршал, принялся за другую. Выговаривал теперь сладко, с на­меком: «Я тебе скажу, а ты не слушай…»

— Нет, ты сегодня сошла с ума, — повторил муж Юлий.

Никак Юлий не мог привыкнуть, что домашний скандал начинается с ничего, с пустой недомолвки, со случайного слова, и все в таком скандале находит тогда свой выход — две недели серых дождей, ветер, меняю­щий направление каждые полтора часа; крутоверть, пустое и гулкое море, в котором не во что упереться гла­зом, длинная зима впереди и знакомые, приевшиеся вдруг лица кругом, ни одного нового человека — остров. Вроде не чувствуешь, а все-таки сказывается: у каждо­го — по-своему.

Но ведь было письмо —«до востребованья». Было.

«Ничему не верь…» — сладко выпевал старый магни­тофон.

— Вот именно: ничему, — сказала Лидия.

— Да чему — ничему? — заорал наконец муж Юлий. Схватил на руки сына Ивана, тоже орущего громко, и забегал по комнате взад-назад, сжимая Ива­на крепко, как штангу.

— Задушить, что ли, хочешь ребенка?! — закричала Лидия. Отняла Ивана и сама стала с ним ходить. Но он ревел так же.

Глухая прабабка в дверях глядела кругом с живым интересом.

•  Ругаетесь, Лидка? — сообразила она наконец.

«А я бросаю камешки с крутого бережка…» — сооб­щил старый магнитофон на полную мощность.

3

 

За стеной, в соседней квартире, сидела в это время на кресле-качалке Ольга Миронова, и. о. начальника цунами-станции, и обманывала сама себя, будто читает книгу. Книжка, открытая который уж день на той же странице, прилежалась в такой позе, была из библиотеки, нейтральный предмет, с которым не связано воспо­минаний. На все остальные предметы вокруг Ольга из­бегала смотреть, когда оставалась одна в квартире. Все остальные стояли, висели, лежали или валялись здесь давно, еще при Олеге.

Эту люстру с висюльками, похожими на капель, сте­кающую с весенней крыши, Олег привез из Хабаровска, летал на конференцию. Боялся, что разобьет в самоле­те, держал люстру в руках. Потом, в вездеходе, на нее свалился полный портфель. Но люстра и до сих пор жи­вая, светит стеклянным блеском, дрожат в ней ненуж­ные висюльки.

Бесшумно включился холодильник, но Ольга все-та­ки вздрогнула.

Этот холодильник Олег чинил каждый месяц: вклю­чаясь, он рокотал, как дизель, будил за стенкой Веру Агееву, нервную на сон. Вдруг сам собой перестал гу­деть, будто понял, что некому теперь с ним возиться. Дверца в стенном шкафу перестала скрипеть, тоже со­образила. Тихо ходит кресло-качалка. Словно затаи­лись вещи в квартире. Тихо живут. Ольга и раньше чи­тала, что вещи переживают людей, человека уж нет, а вещи — целехонькн, даже самые хрупкие, вот они. Но одно дело — читать, совсем другое дело…

Ага, читать нужно, взяла книгу в районной библио­теке…

Пора привыкать приходить с работы в пустую квар­тиру, делать какие-то дела, домашние, просто читать. Либо вовсе нечего приходить: есть раскладушка на станции, места хватит. Собственно, она так и прожила эти месяцы, пять месяцев и три дня, на раскладушке. Но теперь наконец едет на станцию настоящий нача­льник, по фамилии Павлов, чужой и беспристрастный. Предмет без воспоминаний. Хотя странно сдавать свою станцию неизвестно кому, по фамилии Павлов, .имен­но — чужому и беспристрастному.

И хорошо, что можно наконец сдать, сбросить с себя хозяйственные заботы, заняться прямым своим делом. Какой из Ольги начальник? Она — инженер. Олег тоже был инженер, причем — талантливый, и к тому же — талантливый начальник станции, другого такого все равно не будет, не для нее, а объективно, для всех…

Все эти месяцы Ольга старалась держать на цунами его порядок. Но не удерживала. Не получается у Ольги с людьми, как при Олеге было заведено, — легко и твер­до, мешает женское понимание: слишком уж все свои, каждого чересчур понимаешь, оправдываешь, делаешь каждому исключения, что ж тогда — правило?..

Тут Ольга почувствовала, что разговор за стеной, у Царапкиных, который был будто ровный фон ее мыс­лям, вдруг возвысился почти до крика и сразу пропал, заглушенный громовой песней. Но она еще не успела осознать эту связь, знакомую всем в доме, —крика и магнитофона, как рядом зазвенел телефон. «Станция?» — мелькнуло в Ольге привычной тревогой. И сразу она себя успокоила — Агеев дежурит, вряд ли.

— Ольга, ты слышишь? — раздался в трубке тон­кий, вроде с капризом, как у ребенка, голос Веры Аге­евой, соседки. — Опять у Царапкииых магнитофон, а Любка заснуть не может, температурит.

— Постучи в стенку, — сказала Ольга.

— Стучала уж…

Сказала Вера Агеева, но наверняка соврала, не бу­дет она Царапкиным стучать, входить в отношения, ес­ли Лидия дома. Вот еще примерная пара сотрудников — Вера и Лидия, снова вторую неделю не разговарива­ют, сдают друг другу дежурство через третье лицо, че­рез Агеева, мелкие замечания по работе друг друга пи­шут в журнал. Старая эта у них любовь, но при Олеге не выносили на станцию, обходились домом, а сейчас — не стесняются, находят своей неприязни рабочую под­кладку, тянут Ольгу в союзницы, каждая — со своей стороны. Не останови — раздерут на части.

— Ладно, сейчас погляжу, чего они там…

— Не «они», а Лидия, — уточнила въедливая Вера Агеева.

— Зря, главное, психует, — вздохнула еще Ольга, хоть не нужно было бы обсуждать это с Агеевой. — Муж у нее золотой.

— Сбоку все они золотые, — сказала Вера, помед­лив.

Новое это было, уж Вере Агеевой грех жаловаться.

— Я об Олеге, конечно, не говорю, Олег был изо всех исключение…

Раньше, пока Олег был жив, Вера Максимовна не думала о нем столь исключительно, можно бы вспом­нить кое-что другое, что было. Но сейчас — понимала Ольга — Вера Агеева искренне хотела сказать ей прият­ное, и не ее вина, что даже приятное, сказанное в этот момент от души, получалось все равно невпопад.

— Сейчас посмотрю, — только сказала Ольга и поло­жила трубку.

Магнитофон у Царапкиных, действительно, прямо гремел, но даже сквозь магнитофон пробивался теперь низкий голос Лидии.

Опять зазвонил телефон.

— Ольга?! — теплый, широкий голос районной теле­фонистки Зинаиды Шмитько наполнил сразу всю труб­ку, будто вдруг вошла сама Зинаида. — К тебе тут еще интересный мужчина!

— Давай интересного, — улыбнулась Ольга.

— Филаретыч беспокоит, — сказала трубка, скромно покашляв. — Ольга Васильевна, ты уж извини, не даю отдыхать, а только тут через стенку — не хочешь да слышишь. — Филаретыч еще покашлял, собрался с мыслями. — У Царапкиных, как бы это выразиться, вроде будто упало что, может — дерутся?!

— Что вы, Алексей Филаретыч! — засмеялась Оль­га. — До этого мы еще не дошли!

— Оно конечно, — сказал Филаретыч, кашляя с извиненьем. — А только я подумал, люди молодые, спортсмены, все может быть…

Филаретыч надолго затих, с осторожностью дыша в трубку, но Ольга все равно слышала, что говорить он не кончил, и уже знала, что последует. Тут вся беда — заранее знаешь. Но не остановила Филаретыча, раз все равно ему нужно сказать. Только отметила про себя, что стало это с Филаретычем часто. Пить он, конечно, в обычном смысле, не пьет, какой из Филаретыча пивун? Но, значит, опять задумывается, вне работы. А заду­мавшись в одиночестве, Филаретыч позволял себе рюм­ку, от силы — две, портвейна номер пятнадцать, которо­го прошлый месяц закупил в раймаге у бабы Кати ров­но десять бутылок, о чем баба Катя, не дождавшись ве­чера, сразу же сообщила Ольге по телефону на цунами-станцию.

Хотя другие мужчины брали и больше.

Тут вообще закупают оптом, чтоб об этом не думать. «Значит, так, баба Катя: компот «слива» — восемь бал­лонов, масло несоленое — два кило, шесть булок хлеба, можно — семь, двенадцать банок сгущенки, еще чего? Конфеты «Белочка», три кило. Все, до завтра хватит». Баба Катя, играя для виду костяшками счетов, все счи­тает в уме: «С вас полста восемь копеек».

Но Филаретыч как раз аккуратный мужчина, про­живает один, для каждой крупы имеет на кухне специ­альную банку с саморучной наклейкой, четыре кастрюль­ки — все чистые, крошки после обеда сметает со стола особой метелкой и посуду моет сразу, так что, к приме­ру, мышь у Филаретыча не задержится, сбежит сразу к Верке Агеевой. И в раймаге Филаретыч ведет себя аккуратно, без широты. Берет триста граммов манки, боль­ше не надо, песок, масло — тоже на граммы, полбулки черного, это уж ему — норма: полбулки, больше так никто не берет, чтоб половинку. А Филаретыч любит хлеб свежий, не ленится лишний раз спуститься с горы в поселок, в очереди стоит скромно, не как другие неко­торые мужчины, без торопливости. Баба Катя иной раз через головы скажет, окажет внимание: «Погодите, женщины! Вам чего, Алексей Филаретыч?» — «Пустяки, Екатерина Гавриловна, мыло хозяйственное», — сразу смутится, кашлянет деликатно.

«Могу отпустить, — скажет баба Катя, — штучный же товар». И очередь поддержит: штучный. Но Филаре­тыч, скромно покашливая, откажется: «Не беспокой­тесь, Екатерина Гавриловна, я постою, я все равно се­годня свободный…»

Один на весь остров зовет бабу Катю полным име­нем-отчеством, как в приказе по рыбкоопу. Это уж — как водится, к каждому празднику бабе Кате благо­дарность в приказе, умеет она торговую работу, а от­пуск — все в зиму, завернись в тулуп с головой и в сне­гу катайся, потому что баба Катя горластая, начальство правильно располагает: поорет — и все. А другие загры­зут молча, им — в лето…

Тут баба Катя не сдержалась на десять бутылок портвейна, сказала: «Зачем столько, Алексей Филаре­тыч?» Покашлял смущенно: «Ничего, Екатерина Гаври­ловна, пусть. Сын, может, приедет, мало ли что».

Сын у Филаретыча во Владивостоке, работает по юридической части, а приезжает редко, прошлой осе­нью был, навряд — сын…

Приезжая в отпуск, сын Филаретыча в разговоры ни с кем не вступает, гуляет с женой по дорожкам вокруг цунами, в грязь ступать брезгует, блестят на нем гало­ши, будто сейчас из магазина. Вообще, в аккуратности сына, видимо — наследственной, от Филаретыча, чувствуется оскорбительная для людей брезгливость, чего в Филаретыче как раз нет. Сын, мужчина полный, с брюшком, несет себя осторожно, словно беременный, мелкая жена прыгает у него сбоку, поддерживает под ручку, чтобы не раскололся, рвет в распадке цветы, подносит ему понюхать. Сын нюхает без интересу, буд­то делает ей одолжение, крепкий нос его брезгливо вздрагивает над букетом, как поднесли ему под нос че­ремши.

С Филаретычем сын разговаривает наставительно, как старший: «Ты, отец, чтобы быть. в курсе, должен ре­гулярно просматривать газеты, слушать последние изве­стия, с этой целью мы тебе подарили «спидолу», а она у тебя даже без батареек стоит». — «Конечно, конечно, — соглашается Филаретыч поспешно. — Это просто случай­но вышло, нет батареек в продаже». — «Насчет батареек нужно регулярно справляться в магазине, — говорит сын. — Или ты бы мог написать нам, во Владивосток, и я тебе всегда с удовольствием вышлю». — «Конечно, — соглашается Филаретыч.— Но у нас бывают, я уже за­казал Екатерине Гавриловне, ты не беспокойся». — «Я не беспокоюсь, отец, — говорит сын рассудительно. — Про­сто хочу, чтобы ты жил полной жизнью».

«Для полной-то жизни надо внука отцу родить», — не сдержалась баба Катя, хоть не ее дело.

Филаретыч сразу засуетился, мелкая жена присунулась к сыну поближе, вроде — поддержать в трудную минуту, чтоб не рассыпался, а сам сын глянул на бабу Катю строго и с удивлением, словно заговорила вдруг тумбочка. Но все же ответил:

«Для ребенка мы в свое время не имели условий, а теперь поздно об этом думать».

«Не от думы дети заводятся», — фыркнула еще баба Катя и прошла к себе — не ее, в конце концов, дело.

Проводив сына, Филаретыч грустил, три дня прохо­дил в одной рубашке, что для него было уже полный разврат: рубашку Филаретыч всякий день надевает другую, брал на цунами дополнительные дежурства, играл в шахматы с начальником Олегом Мироновым. Все же от полной тоски Филаретыч удерживался, пото­му что — кроме работы — была ему раньше отдушина: Олег Миронов. А Олег был так же помешан на земле­трясениях, как Филаретыч, так что, как вдвоем сядут, им уж больше ничего и не нужно, лишь бы где-то тряс­лось, а за этим, слава богу, дело не станет. И никакие «последние известия» по дареной «спидоле» Филаретычу не нужны, чтоб быть в курсе. Он свои известия полу­чает на сейсмоленте, из первых рук.

Показаниями приборов на станции Филаретыч гор­дился, будто сам все сделал — и приборы, и землетря­сение, и сейсмограммы. Запечатывая пакет, чтобы от­правлять в институт, говорил Олегу Миронову, забывая покашлять и блестя глазами:

«Даже жалко, Олег Дмитрич, им отправлять, чест­ное слово. Особенно — чилийскую ленту. Я бы эту сей­смограмму с удовольствием у себя над столом повесил, вместо картины, честное слово».

«А меня вдруг — тырк в бок, — смеялся Олег. — Про­снулся, гляжу — три часа четыре минуты, Ольга спит, тихо. А внутри опять — тырк. Нет, думаю, чего-то не то. Вскочил — и на станцию. Все в порядке. Тихо. Агеева за столом дрыхнет. А через две минуты и началось».

«Нюх, — смеется Филаретыч. — В три часа восемь минут, точно».

«Еще вечером думаю — сменить на приборах увеличенье? Вроде ветер потише. Сменил, как чувствовал, дал тысячу…»

«На двести, конечно, уже не то, — кивает Филаре­тыч. — А в институте будет у них валяться, пока руки дойдут».

«Ничего, Клюев оценит…»

«Клюев — само собой», — кивает Филаретыч.

Вот еще третий у них был: Клюев, теперь-то он ди­ректор института, большой человек, а тогда — просто сидел в отделе обработки, наезжал часто. Тем более — когда-то на этой станции начинал, сменил самого перво­го начальника, Пояркова, который был в сейсмологии человек случайный: преподавал физику в Южно-Саха­линске. Тут как раз стали организовывать сейсмостанции на островах, кадров своих еще не было, и учителя Пояркова сагитировали взяться. До сих пор о нем рас­сказывают анекдоты, а Филаретыч еще застал, под его начало заступил наблюдателем.

Поярков, видно, думал завести на острове нату­ральное хозяйство — с собой вез соху, всякую конскую упряжь, а главное, выделили ему в институте корову, поскольку снабжение было тогда сильно нерегулярным. Но с коровой его на пароход не пустили. Тогда Поярков привязал корову к телеграфному столбу и отбил в ин­ститут телеграмму: «Заберите корову у третьего стол­ба». Сам же отплыл.

Отплыл — и как в воду канул для института, два ме­сяца вообще ничего от него не было, на запросы не от­вечал. Потом прислал телеграмму: «Было семь земле­трясений, приветом, Поярков». Никаких сейсмограмм от него так и не поступило. Снова замолк.

Меж тем на острове он поначалу развернулся: при­обрел двух лошадей, кур и поросенка, .принял в штат уборщицу — Варвару Инютину, женщину мистического склада ума, которая сразу в него влюбилась, хотя была с ребенком, и уж после, когда Поярков уехал, родила от него Симку. Ну, этим на острове не удивишь, кто от кого родил, люди спокойно относятся. Сама же Варва­ра Инютина на этом вроде замкнулась коротким замы­канием — до сих пор ждет, что Поярков вернется, вида­ет его во сне. А Симка, хоть отец какой физик, по физи­ке в школе все десять лет имела круглые «два», работает теперь в обувном магазине и жизнью довольна.

С хозяйством у Пояркова вышло хуже: лошади от него сбежали, одичали в бамбуке. Одну после вроде за­драл медведь, а от второй, жеребой кобылы, будто вы­велись со временем абсолютно дикие лошади, дичее Пржевальских, и где-то бродят теперь табунком у юж­ной оконечности острова, в недоступных зарослях, но никто их не видел. В позапрошлом году приезжали зоо­логи, сильно интересовались этими лошадьми, пытались даже ловить. Никаких следов не нашли и в конце кон­цов сказали, что вроде их вовсе нет, диких. Так бы то так. Но у иргушинской кобылы Пакли как раз в то лето родился жеребенок, весь черный, и грива на нем стояла торчком вверх, как на Ляличе — стрижка.

А когда Пронина Галина Никифоровна, вникая в ме­лочи жизни, спросила Иргушина, от кого это у Пакли такой смешной жеребенок, Иргушин сказал: «От Чер­та». — «От кого, от кого?» — удивилась Пронина Галина Никифоровна, поскольку производителя с такой кличкой вроде в районе не числилось. И тут уж Иргушин по­яснил: «Дикий жеребец. Пакля все к нему бегает в со­пки. Это я просто так зову — Черт, черный уж очень». — «Любопытно, — сказала Пронина Галина Никифоровна. — Значит, они все-таки есть?» — «Куда они денутся, — сказал Иргушин без интересу. — Есть, как не быть. Недавно по морде его уздечкой хлестал — лез к Пакле в стойло, соскучился, стало быть…»

Из смешного жеребенка вырос потом совершенно не­возможный жеребец Хрен, который буквально дотро­нуться до себя никому не давал, и приспособить его к полезному труду не было никакой возможности. При­шлось выхолостить. Теперь на этом Хрене возят для школы дрова и воду, если засоряется школьный водо­провод. Но вот что странно. Несентиментальная Пакля изо всех своих взрослых детей только к Хрену сохранила вроде материнские чувства — всегда возле него остано­вится, долго жует губами и смотрит на Хрена скорбно сквозь прямые ресницы, словно именно на него одного была у нее в старости вся надежда, что обиходит сыновьей лаской, не даст пропасть, а надежду эту отняли. И как жить дальше, Пакле неясно. Иной раз губами тянется ему прямо к морде. Толстый Хрен пятится от Пакли в оглоблях, хрипит.

Тогда директор Иргушин пригибается в седле, кри­чит Пакле в уши с грубоватым пониманьем:

«Не горюй, подруга, еще сродим!»

Упирается в стремена длинными ногами. Пакля идет под ним нехотя, кидает директора вверх-вниз на ровной дороге. Погодя выравнивает рысь, и, уже слитно, скры­ваются они за поворотом, директор Иргушин и кобыла Пакля.

Так что кое-что осталось все же на острове от первого начальника станции, хоть конец его был бесславен.

Что-то около года в институте терпели, но стиль По­яркова не менялся. Время от времени поступали только депеши, столь же лаконичные: «Было четыре землетря­сения». Уже — без привета. В конце концов получил и Поярков телеграмму, дождался: «Немедленно пред­ставьте сейсмограммы отчетный период возбуждаем уголовное дело». Дней через десять, что по тогдашним условиям связи мгновенно, Поярков объявился в Юж­но-Сахалинске. Вместе с ним в кабинет директора ин­ститута протиснулся пузастый мешок из-под картошки. «Вот, — застенчиво кивнул на мешок Поярков. — Сам привез». — «Урожай, что ли?» — сухо осведомился дирек­тор, которому юмора было не занимать; все тогда были в институте молодые и длинноногие насмешники, сам институт был юн.

«Сейсмограммы», — застенчиво объяснил начальник станции. «Прекрасно, — изо всех сил сухо сказал дирек­тор. — Значит, в таком виде, весьма оригинально». — «Кое-что я тут обработал, — сказал Поярков и прибавил скромно: — Не все, конечно». При этом он положил на стол школьную тетрадку со своими расчетами. «Велико­лепный итог, — одобрительно сказал директор, снял трубку внутреннего телефона, сказал в трубку: — Про­куратуру, пожалуйста! Прокуратура? Тут появился Поярков. Да, тот. Ничего, я его задержу. Высылайте ма­шину. Да, сейчас. Большое спасибо».

«Что вы делаете?! — закричал начальник сейсмостанции. — Подождите! Тут же еще не все! Я сейчас по­кажу!»

Он выскочил в коридор и, пятясь задом, вволок в ка­бинет еще два туго набитых мешка.

«Вот еще сейсмограммы! Я же работал!»

После чего, когда выяснилось с прокуратурой, хлоп­нулся в обморок. А еще потом, уже с выговором и пол­ной накачкой, отбыл в заслуженный отпуск, из которо­го — как все и подозревали — на Сахалин больше не вернулся. Исчез. Сгинул. Оставил в анналах института трудовую книжку и материал для фольклора — это уже ценно.

На станции сколько-то сидел один Филаретыч, наби­вал глаз и руку в новом деле. Спросить, главное, было не у кого. Что сам вычитаешь да поймешь, то и ладно, кой-какая литература по специальности все же, спасибо, была. Читал. А до приборов боялся дотронуться, пыль, однако, стирал исправно. С Филаретыча на станции и повелся порядок — чтоб все было строго на своем ме­сте, всякое явленье природы, имеющее касательство, подробно записано, и нигде ни пылинки. Сам убирался на станции, тем более — уборщица Варвара Инютина оста­лась как раз в положении, так сказать –– наследие.

По старой привычке Филаретыч каждый день заме­рял вокруг станции толщину снега, смастерил флю­гер — и по сию пору действует, заносил в журнал наб­людений разные погодные явления. До сейсмостанции он работал на метео, двигался там по служебной ли­нии и на остров прибыл уже начальником; подчиненных, правда, было раз-два и обчелся. Но все же были.

Вороны его с метео сжили, вот смешная причина для серьезного человека: вороны. Птицы эти нахальства не­объятного, а на островах и вовсе распущенные. Всё себе позволяют. Уж как поселок разросся, а одна цаца и по­сейчас каждое утро, при всем честном народе, пьет из колонки напротив узла связи. Бабы пережидают с ведром, пока прополощет она свое воронье горло.

Ну, это, конечно, другое дело, воды не жалко.

А в то лето вороны приладились таскать на метео­станции поверхностные термометры, прямо с площадки. Как на солнце взблеснет, налетела, схватила — и с кон­цами. Ищи в сопках. Новый-то термометр и теперь не­бось пока выбьешь из гидрометцентра — централизо­ванное снабжение, а тогда и вовсе был дефицит. Пер­вый стащили — Филаретыч еще посмеялся: вот, мол, за­интересовались, любознательные какие птички! Только второй выложил — назавтра нет. Это уж не до шуток, не миллион про запас термометров, хоть Филаретыч за­паслив. Сделали пугало, заместо глаз — от осеннего пальто пуговицы, сам пришивал. Утром глянул — аж черное пугало, так его вороны обсели, из-за места деру­тся. А руками махало и вообще — страшное было, ребя­тишки ревели. Пуговицы выдраны с ниткой.

Пока с пугалом нянчились, еще одного термометра нет.

Пытались привязывать. Так у ворон сила — клюв: не канатом же. Пытались в засаде сидеть, с ружьем. Пока ты сидишь, и вороны смирно сидят, покрикивают картаво, зыркают сбоку глазом, вроде — с ними играют в игру. А отлучился на минутку — живой все же,–– уже готово, только вмятинка, где термометр был. И вся ор­да сверху: «гра! гра!» Грохнешь вслед из ружья, плю­нешь да пойдешь. А они издалека еще, как насмешку: «гва! гва!» Лягушкой, по-всякому, как хотят обложат,

Филаретыч так и написал, вроде докладную: «Про­шу срочно прислать поверхностные термометры, так как имевшиеся на станции, все до одного, украдены ворона­ми, и бороться с этим своими силами станция не может. Просьба связаться со специалистами по воронам и при­слать для них отраву или любое другое средство. Без этого и впредь ручаться за сохранность вверенного обо­рудования и точность наблюдений не могу».

Но гидрометцентр это ужасно развеселило. Переда­ли по рации, среди деловых тире да точек: «Не нужно быть вороной». Ко всякой инструкции кто-то ехидный стал теперь приписывать сбоку карандашом: «Выпол­нить, если вороны позволят». А на совещании в Южном, едва Филаретыч на трибуну взошел, сразу смех в зале и по рядам как шелест: «Вороны, вороны». Пиджак на Филаретыче, как на грех, черный, с блеском, длинные руки он, от стесненности, чуть топорщит в локтях, будто крылья, и нос — гнутый. Крупный, хороший мужской нос, но, конечно, с горбинкой. Клюв. Может уж само­му больше казалось, тем более — к людному обществу Филаретыч не привык по долгу работы, но все же опре­деленный смех был.

Термометры едва выбил, извалялся в ногах.

Вскоре после того ушел на сейсмостанцию, теперь-то — цунами. До скандала не отпускали, но все же ушел. Потерял в зарплате значительно, это ничего, Фи­ларетыч не жаден, зато — бережлив. Сын учился по ин­тернатам, хватало на сына. Построил ему двухкомнат­ную квартиру во Владивостоке, машину купил — «Запо­рожец», но тоже машина, колеса есть, сноха сама водит, для женщины достаточная машина — «За­порожец», разбиться она и на керосинке может, но сно­ха как раз водит гладко, сын отказался…

Так, через глупость, попал Филаретыч на свое место в жизни.

После Пояркова приехал начальник Клюев, москвич с университетским образованием. С Клюева уже пошло на станции дело, не просто — порядок. Клюев на пер­вый взгляд был как раз беспорядочен, терял то ключи, то паспорт, лыжные штаны пузырились на тщедушных коленках. Лицом был очкаст, остронос, незначительной внешности, тощ — будто цыпленок за рупь пятнадцать. В Доме приезжих, где сперва остановился, сразу ска­зал Верниковской, которая тогда ведала этим домом: «Грязно тут у вас как! Моя бы мама не потерпела!» — «А где ваша мама?» — сразу спросила Верниковская. «Как — где? В Москве!» — «Скуч­но тут будет после Москвы-то», — поджала Верников­ская губы с сочувствием. «А будет скучно, так обра­тно сбегу», — засмеялся Клюев. Набрызгал на полу воз­ле умывальника, забыл мыльницу, вприскочку побежал к себе в комнату, — лыжные штаны сборились на тще­душном заду.

Верниковская в тот же день случайно заглянула в райисполком, повстречалась на лестнице с Прониной Галиной Никифоровной, сказала походя, в: разговоре: «Новый-то начальничек уже обратно метит, в Москву. У нас скучно, видите ли!» Так что к вечеру все уже знали. Один Клюев не знал, скакал весело. Да баба Катя ска­зала в раймаге, при большой очереди: «Попомните мое слово — этот как раз не уедет». А пристали к ней — по­чему? — сказала еще: «А уж вижу. Вчера полный таз барахла наклал, рубахой, как фартуком, подпоясался и посередь дня полоскал в Змейке. Нипочем не уедет!» Ну, посмеялись: какой баба Катя психолог, насквозь видит.

Но оказалось — права баба Катя.

Клюев из Дома приезжих перебрался на сейсмостанцию, в дело вгрызся, всех лучших парней к себе на станцию переманил, до крика доходило на исполкоме, жаловались на Клюева другие руководители. А он смеялся: «Сделайте, чтобы к вам бежали». Не зарплатой брал — общей атмосферой. Жилой дом затеял возле цу­нами, сам первый таскал кирпичи. Смету еще не утвер­дили, а уж он строит — строит своими силами и в нера­бочее время, на полном энтузиазме. С паровым отопле­нием дом, со всеми удобствами, первый в районе. Сме­ялся: «Я по туалету об начальстве сужу: если в туалете тепло, чисто, как в читалке, — значит, начальник хоро­ший, думает об людях».

Работникам своим шел навстречу смело. Надо Филаретычу за сыном в Южный слетать — лети, Филаретыч, не беспокойся. Клюев спать не будет, подменит хоть сколько. Жена у кого, к примеру, рожает — вези на ма­терик, к бабкам, потом отработаешь, разберемся. И его, правда, не подводили. Станция как захватила пер­вое место, так и держалась: самые дальние, а все — впереди, не сбоку.

И что бабе Кате особенно нравилось в Клюеве — бы­ла в нем, будто в пятилетнем Иване, страстная ребячья самость, чтобы все — сам.

В островной жизни он сперва умел мало. Горбуша в Змейку зашла, Филаретыч еще сачком шарит, прино­равливается самку схватить, а Клюев прыг сбоку: «Я сам!» Аж визгнет, так ему хочется! Хвать горбушу за хвост, а она — скользь от него обратно в воду, не удер­жал. У горбуши хвост скользкий, не кета — у той вроде лопатой, горбушу только за жабры подхватишь. Все хо­хочут, а Клюев сердится. Хвать — другую! Но уже — за жабры, сумел. Доволен, будто Иван.

Крабов тогда нагнало к берегу — тьма, ребятишки ныряют, тащат. А Клюев никак не найдет. Суетится в воде, серчает на Филаретыча, что тот хочет помочь. «Сам! Сам! — кричит. Мальчиковые трусы, длинные, обвисли на тощих бедрах, очки да панама: вид. Филаретыч нащупал краба ногой, показал: «Здесь!» Клюев подпрыгнул, бульк — будто боднул воду башкой. Нырнул. Схватил. Выскочил с крабом, но без панамы. Полез.опять за панамой, краба не выпустил, жмет — словно девушку. Теперь очки сползли, и краб их поймал клешней. Не дает очки Клюеву. А без очков Клюев ле­зет не в ту сторону — в море пошел, а не к берегу. Ре­бятишки свистят, орут Клюеву, чтобы вернулся. Не слы­шит. Вода уж ему под мышки подходит, сейчас тонуть начнет, пловец тоже был тогда никудышный. Ну, Филаретыч быстро подгреб, выволок начальника за плечо.

Клюев очки наконец надел: «Ух, какой краб! Сам поймал! Сам!» Во все стороны всем показывает, рад до смерти.

И во всем так.

Бульдозерист пришел на станцию — после метели чистить, дороги нет вовсе, едва пробился. Бульдозерист соскочил напиться — Клюев шасть в кабину, уже кру­тит что-то, двинулся с места. А впервой сел, мотоцикл, правда, лихо водил, прыгал с обрыва. «Сам попробую!» Едва отодрали от рычагов…

Въедливый был парнишка, хоть с виду — куренок. Потому вышел в директора института, через горячую въедливость. Уезжал — всех обнял по кругу. Бабу Ка­тю расцеловал в обе щеки. «Одно, — говорит, — я в жиз­ни правильно сделал: сюда попал».

А уехал.

После Клюева станция захирела. Все наезжали вре­менщики: вроде поначалу — ничего человек, люди обнадежатся, а на машину скопил — и нет его, пристроился где-то в Рязани, хоть ехал всего в отпуск. Уже шлет из Рязани телеграмму: «Убедительно прошу дослать оставшиеся вещи раскладушку занавески одеяло верб­люжье чемодан библиотеке крайнем шкафу». И старые занавески понадобились, ишь как — «убедительно». До­шлют, конечно.

Так, постепенно, и старые кадры разбежались с цу­нами-станции. Один Филаретыч держался, хоть Клюев сколько раз предлагал — повышение или просто в ин­ститут, в Южный. Нет, это все Филаретычу не надо. Его дело наблюдательное, по любви: держать ухо поближе к земле, слушать поверхностные волны. Дождался свое­го часа — чтоб приехал Олег Миронов, клюевский вы­ученик.

Олег распространяться о себе не любил, в этом — уклончив, в отличие от Клюева, все больше смехом да шутками. Хочешь иной раз ему подсказать, а он: «Во­вка знает плавать боком, Вовку нечего учить». Присло­вье у него было. Но необидно скажет — и улыбнется. Улыбка у него такая, что в ответ невольно растянешь губы, стоишь еще потом сколько-то с довольным и глу­пым лицом: улыбнулся. А он уже ушел. И ведь все по-своему сделает, в этом они с Клюевым были похожи.