Это было еще в первое лето его на острове.
Нет, не мог Юлий Сидоров сказать про себя так окончательно, как Иргушин, — «это для меня жизнь», не знал пока главного для себя. Поэтому в конце концов перешел на цунами-станцию, попробовать новое дело, попросту — сбежал с рыбы. Тем более — Ольга Миронова, и. о. начальника, сама предложила, и Лидия все говорила: «Переходи!» У Лидии женские были мотивы — работать в одной организации, чтоб был на глазах, ибо когда мужа Юлия не было у нее перед глазами, не было у Лидии и покоя.
На цунами все было другое — ритм и страсти.
«У нас дело чистое, — говорила Ольга Миронова, вводя Юлия в тонкости. — Землетрясения от нас не зависят, это так. Но и от других ни от кого они не зависят тоже, а это уже — кое-что».
На цунами ходили все в тапочках, как в своей квартире, говорили тихо, старые сейсмограммы разглядывали, будто фотографии детства: «Красивое какое землетрясение, правда? Особенно — волна ,,ля"».
Было на станции — как в детской сказке «Аленький цветочек», недавно читал Ивану. Сидишь себе в чистоте, за стеклянной перегородкой негромко щелкает УБОПЭ, отбивает минуты, в темной комнате, за коридором, неслышно трудятся СКД, сейсмографы длинно-периодные, для дальних землетрясений, светлый луч — «заяц» — бежит во тьме через фотоленту, чуткий ВЭГИК выписывает мельчайшие колебанья почвы, микросейсмы. Вездеход мимо прополз — ВЭГИК отметит на ленте, чуть посильнее прибой — пожалуйста, на записи видно.
А ты живешь себе в тишине, кусаешь бутерброд на дежурстве, смотришь в окно — кто куда пошел, читаешь газету, беседуешь по телефону с женой, изредка сменишь ленту в приборе — вроде развлечения. Райская жизнь, а не работа. Но есть в этом дворце хозяин, чудище, как в детской сказке: захочет — покажется, не угадаешь — как и когда. Вылезет, может, на другом конце земли — в Чили, в Перу, а уж тогда теряешь счет суткам, минуты не соснешь на казенном диване, жену видаешь только за рабочим столом.
И долго еще потом, когда уж стихнут толчки, вся станция не разгибаясь сидит за сейсмограммами, разгадывает судорожные прыжки «зайца», считает и пересчитывает. Долго звонит телефон на столе дежурного, если землетрясение ощутимое: «Цунами? Это с Котиков говорят. Землетрясение! Вы слыхали?» В Котиках, на другой стороне острова, почва — песок, там толчки слышнее. «Цунами, я мать двоих детей! Еще толчки будут? Я мать двоих детей! Я могу спать спокойно? Как это — не знаете, если это ваша работа?!»
А потом — опять тихо, может — неделю, может — месяц.
Юлию нравится, когда аврал. Это понятно: не замечаешь времени, действуешь в коллективе, живешь в одну душу со всеми, сразу можешь больше, чем можешь, старый ты человек для станции, новый ли — перед землетрясением, как перед богом, все равны. Работаешь.
Но пустые дни, когда за двенадцать часов смены ничего не случалось, даже вроде — земля не вертятся, ложились на Юлия тяжестью, вот в чем оказалась тяжесть этой работы: в тихом дежурстве. Тогда мышцы ломит от бездвиженья, и голова — словно бы ни к чему, родятся в ней тоскливые мысли, чуждые Юлию, посторонние делу, за которое тебе платят деньги. Раньше посмеивался над женой Лидией, что пишет в служебное время личные письма. Теперь — понял. Раньше всегда не хватало времени: тренировки, командировки, успевай шевелиться. А тут время стоит на часах мертво, стрелки — как заколдованные, сколько раз взглянешь, а они едва расцепились, большая да маленькая.
Вон — как сегодня: тянулась, тянулась смена…
Потому Лидия, в общем, была права, что муж Юлий вернулся с дежурства хмурый, ухоженному своему дому порадовался вяло, не как всегда, сыну Ивану ответил безынтересно — иначе не смог, настроения жены не почувствовал и любимую газету «Советский спорт» взял просто так, хоть какое число — безразлично.
А пострадали пока что горбушевые котлеты: сгорели.
Муж Юлий потыкал в тарелке вилкой, вроде — поел. Сказал:
— Пробежаться, что ли, до Змейки…
— Мог бы раз в жизни с сыном заняться, — сказала Лидия, прибирая на столе нервно, но пока сдерживаясь. — Мог бы, для разнообразия, посидеть вечером со своей семьей. .
— Едва высидел смену, — сказал муж Юлий, извиняясь голосом. — Привык все же физически двигаться.
— В дому дела много, — сказала на это Лидия. — Двигайся на здоровье.
А сама подумала, что узел связи еще открытый, вездехода с почтой, конечно, не было, но телеграммы вроде бы принимают во всякую непогоду. Вполне возможно, что ждет получить телеграмму на «до востребованья», вот тебе и Змейка, значит — предлог.
— Нечего на ночь глядя тащиться, — решила Лидия.
— Тоже верно, — согласился муж Юлий. Подхватил на плечи сына Ивана, стал ходить с ним по квартире, туда-обратно, как маятник. :
— Может, скажешь, чего случилось? — все же спросила Лидия.
— Ничего не случилось, — ответил хмуро.
— Восемьдесят три! — кричал Иван сверху. — Девяносто один!
Это он считал отцовы шаги, глаза его позеленели, как недоспелый крыжовник, округлились весельем, радость ему какая-то в этом жила — считать, выкрикать вслух цифры. Муж Юлий нагнулся к дивану, скинул Ивана на подушки.
— Нет, все-таки до Змейки пройдусь. Утром кета тесно стояла, не было бы замора.
— Это теперь не твоя печаль, — сказала Лидия.
— Не моя, — согласился Юлий. Сам уже набросил куртку.
— Тогда я тоже пойду, — сказала Лидия.
—Зачем? — удивился муж Юлий. — Грязь по уши, куда ты пойдешь?
— Куда ты, туда и я, — сказала Лидия. .
— А Ивана кто спать уложит? — удивился муж Юлий.
— Значит, никто не уложит, — сказала Лидия, хотя вполне могла его уложить глухая прабабка, мог бы и сам лечь, не впервой, к тому же — вот-вот прибудет домой баба Катя, Иван ее только и ждет. Но раз так он ставит вопрос, тогда, конечно: никто.
— А почему мы, интересно, вдвоем не можем пойти? — сказала Лидия звонко, почти уже на крике. — Или у тебя есть причина?
— И я пойду! — закричал Иван.
— Никуда не пойдешь, — дернула сына Лидия. Иван заревел басом.
— Ты что? С ума сошла? — удивился муж Юлий. Повесил куртку обратно и сел в коридоре на табуретку.
• Не сошла, так сойду! — крикнула Лидия.
И, как всегда, когда чувствовала за собой срыв, поскорей включила магнитофон, заглушила этим скандал для чужих ушей. Стены в доме тонкие: во всех квартирах сразу слыхать, чуть повысишь голос. Пускай слышат магнитофон!
Истертая лента поползла в старом магнитофоне со змеиным шуршаньем, стертый голос запел: «А я еду, а я. еду за туманом…»
— Выключи, — поморщился Юлий.
Но Лидия еще прибавила громкость. Сказала, чувствуя от знакомой песни еще большую жалость к себе, распирающую изнутри жалость:
— Если ты даже в одном доме со мной находиться не можешь, я лучше уеду!
— Куда ты уедешь? — возвысил голос и Юлий, даже вскочил.
— Найду куда! Сына заберу! И уедем!
• Не хочу ехать! — заорал басом Иван.
Из соседней комнаты пришаркала глухая прабабка в старых валенках, остановилась, прислушиваясь, в дверях:
— Радио будто играет, Лидка?
Магнитофон с одной песней покончил, пошуршал, принялся за другую. Выговаривал теперь сладко, с намеком: «Я тебе скажу, а ты не слушай…»
— Нет, ты сегодня сошла с ума, — повторил муж Юлий.
Никак Юлий не мог привыкнуть, что домашний скандал начинается с ничего, с пустой недомолвки, со случайного слова, и все в таком скандале находит тогда свой выход — две недели серых дождей, ветер, меняющий направление каждые полтора часа; крутоверть, пустое и гулкое море, в котором не во что упереться глазом, длинная зима впереди и знакомые, приевшиеся вдруг лица кругом, ни одного нового человека — остров. Вроде не чувствуешь, а все-таки сказывается: у каждого — по-своему.
Но ведь было письмо —«до востребованья». Было.
«Ничему не верь…» — сладко выпевал старый магнитофон.
— Вот именно: ничему, — сказала Лидия.
— Да чему — ничему? — заорал наконец муж Юлий. Схватил на руки сына Ивана, тоже орущего громко, и забегал по комнате взад-назад, сжимая Ивана крепко, как штангу.
— Задушить, что ли, хочешь ребенка?! — закричала Лидия. Отняла Ивана и сама стала с ним ходить. Но он ревел так же.
Глухая прабабка в дверях глядела кругом с живым интересом.
• Ругаетесь, Лидка? — сообразила она наконец.
«А я бросаю камешки с крутого бережка…» — сообщил старый магнитофон на полную мощность.
3
За стеной, в соседней квартире, сидела в это время на кресле-качалке Ольга Миронова, и. о. начальника цунами-станции, и обманывала сама себя, будто читает книгу. Книжка, открытая который уж день на той же странице, прилежалась в такой позе, была из библиотеки, нейтральный предмет, с которым не связано воспоминаний. На все остальные предметы вокруг Ольга избегала смотреть, когда оставалась одна в квартире. Все остальные стояли, висели, лежали или валялись здесь давно, еще при Олеге.
Эту люстру с висюльками, похожими на капель, стекающую с весенней крыши, Олег привез из Хабаровска, летал на конференцию. Боялся, что разобьет в самолете, держал люстру в руках. Потом, в вездеходе, на нее свалился полный портфель. Но люстра и до сих пор живая, светит стеклянным блеском, дрожат в ней ненужные висюльки.
Бесшумно включился холодильник, но Ольга все-таки вздрогнула.
Этот холодильник Олег чинил каждый месяц: включаясь, он рокотал, как дизель, будил за стенкой Веру Агееву, нервную на сон. Вдруг сам собой перестал гудеть, будто понял, что некому теперь с ним возиться. Дверца в стенном шкафу перестала скрипеть, тоже сообразила. Тихо ходит кресло-качалка. Словно затаились вещи в квартире. Тихо живут. Ольга и раньше читала, что вещи переживают людей, человека уж нет, а вещи — целехонькн, даже самые хрупкие, вот они. Но одно дело — читать, совсем другое дело…
Ага, читать нужно, взяла книгу в районной библиотеке…
Пора привыкать приходить с работы в пустую квартиру, делать какие-то дела, домашние, просто читать. Либо вовсе нечего приходить: есть раскладушка на станции, места хватит. Собственно, она так и прожила эти месяцы, пять месяцев и три дня, на раскладушке. Но теперь наконец едет на станцию настоящий начальник, по фамилии Павлов, чужой и беспристрастный. Предмет без воспоминаний. Хотя странно сдавать свою станцию неизвестно кому, по фамилии Павлов, .именно — чужому и беспристрастному.
И хорошо, что можно наконец сдать, сбросить с себя хозяйственные заботы, заняться прямым своим делом. Какой из Ольги начальник? Она — инженер. Олег тоже был инженер, причем — талантливый, и к тому же — талантливый начальник станции, другого такого все равно не будет, не для нее, а объективно, для всех…
Все эти месяцы Ольга старалась держать на цунами его порядок. Но не удерживала. Не получается у Ольги с людьми, как при Олеге было заведено, — легко и твердо, мешает женское понимание: слишком уж все свои, каждого чересчур понимаешь, оправдываешь, делаешь каждому исключения, что ж тогда — правило?..
Тут Ольга почувствовала, что разговор за стеной, у Царапкиных, который был будто ровный фон ее мыслям, вдруг возвысился почти до крика и сразу пропал, заглушенный громовой песней. Но она еще не успела осознать эту связь, знакомую всем в доме, —крика и магнитофона, как рядом зазвенел телефон. «Станция?» — мелькнуло в Ольге привычной тревогой. И сразу она себя успокоила — Агеев дежурит, вряд ли.
— Ольга, ты слышишь? — раздался в трубке тонкий, вроде с капризом, как у ребенка, голос Веры Агеевой, соседки. — Опять у Царапкииых магнитофон, а Любка заснуть не может, температурит.
— Постучи в стенку, — сказала Ольга.
— Стучала уж…
Сказала Вера Агеева, но наверняка соврала, не будет она Царапкиным стучать, входить в отношения, если Лидия дома. Вот еще примерная пара сотрудников — Вера и Лидия, снова вторую неделю не разговаривают, сдают друг другу дежурство через третье лицо, через Агеева, мелкие замечания по работе друг друга пишут в журнал. Старая эта у них любовь, но при Олеге не выносили на станцию, обходились домом, а сейчас — не стесняются, находят своей неприязни рабочую подкладку, тянут Ольгу в союзницы, каждая — со своей стороны. Не останови — раздерут на части.
— Ладно, сейчас погляжу, чего они там…
— Не «они», а Лидия, — уточнила въедливая Вера Агеева.
— Зря, главное, психует, — вздохнула еще Ольга, хоть не нужно было бы обсуждать это с Агеевой. — Муж у нее золотой.
— Сбоку все они золотые, — сказала Вера, помедлив.
Новое это было, уж Вере Агеевой грех жаловаться.
— Я об Олеге, конечно, не говорю, Олег был изо всех исключение…
Раньше, пока Олег был жив, Вера Максимовна не думала о нем столь исключительно, можно бы вспомнить кое-что другое, что было. Но сейчас — понимала Ольга — Вера Агеева искренне хотела сказать ей приятное, и не ее вина, что даже приятное, сказанное в этот момент от души, получалось все равно невпопад.
— Сейчас посмотрю, — только сказала Ольга и положила трубку.
Магнитофон у Царапкиных, действительно, прямо гремел, но даже сквозь магнитофон пробивался теперь низкий голос Лидии.
Опять зазвонил телефон.
— Ольга?! — теплый, широкий голос районной телефонистки Зинаиды Шмитько наполнил сразу всю трубку, будто вдруг вошла сама Зинаида. — К тебе тут еще интересный мужчина!
— Давай интересного, — улыбнулась Ольга.
— Филаретыч беспокоит, — сказала трубка, скромно покашляв. — Ольга Васильевна, ты уж извини, не даю отдыхать, а только тут через стенку — не хочешь да слышишь. — Филаретыч еще покашлял, собрался с мыслями. — У Царапкиных, как бы это выразиться, вроде будто упало что, может — дерутся?!
— Что вы, Алексей Филаретыч! — засмеялась Ольга. — До этого мы еще не дошли!
— Оно конечно, — сказал Филаретыч, кашляя с извиненьем. — А только я подумал, люди молодые, спортсмены, все может быть…
Филаретыч надолго затих, с осторожностью дыша в трубку, но Ольга все равно слышала, что говорить он не кончил, и уже знала, что последует. Тут вся беда — заранее знаешь. Но не остановила Филаретыча, раз все равно ему нужно сказать. Только отметила про себя, что стало это с Филаретычем часто. Пить он, конечно, в обычном смысле, не пьет, какой из Филаретыча пивун? Но, значит, опять задумывается, вне работы. А задумавшись в одиночестве, Филаретыч позволял себе рюмку, от силы — две, портвейна номер пятнадцать, которого прошлый месяц закупил в раймаге у бабы Кати ровно десять бутылок, о чем баба Катя, не дождавшись вечера, сразу же сообщила Ольге по телефону на цунами-станцию.
Хотя другие мужчины брали и больше.
Тут вообще закупают оптом, чтоб об этом не думать. «Значит, так, баба Катя: компот «слива» — восемь баллонов, масло несоленое — два кило, шесть булок хлеба, можно — семь, двенадцать банок сгущенки, еще чего? Конфеты «Белочка», три кило. Все, до завтра хватит». Баба Катя, играя для виду костяшками счетов, все считает в уме: «С вас полста восемь копеек».
Но Филаретыч как раз аккуратный мужчина, проживает один, для каждой крупы имеет на кухне специальную банку с саморучной наклейкой, четыре кастрюльки — все чистые, крошки после обеда сметает со стола особой метелкой и посуду моет сразу, так что, к примеру, мышь у Филаретыча не задержится, сбежит сразу к Верке Агеевой. И в раймаге Филаретыч ведет себя аккуратно, без широты. Берет триста граммов манки, больше не надо, песок, масло — тоже на граммы, полбулки черного, это уж ему — норма: полбулки, больше так никто не берет, чтоб половинку. А Филаретыч любит хлеб свежий, не ленится лишний раз спуститься с горы в поселок, в очереди стоит скромно, не как другие некоторые мужчины, без торопливости. Баба Катя иной раз через головы скажет, окажет внимание: «Погодите, женщины! Вам чего, Алексей Филаретыч?» — «Пустяки, Екатерина Гавриловна, мыло хозяйственное», — сразу смутится, кашлянет деликатно.
«Могу отпустить, — скажет баба Катя, — штучный же товар». И очередь поддержит: штучный. Но Филаретыч, скромно покашливая, откажется: «Не беспокойтесь, Екатерина Гавриловна, я постою, я все равно сегодня свободный…»
Один на весь остров зовет бабу Катю полным именем-отчеством, как в приказе по рыбкоопу. Это уж — как водится, к каждому празднику бабе Кате благодарность в приказе, умеет она торговую работу, а отпуск — все в зиму, завернись в тулуп с головой и в снегу катайся, потому что баба Катя горластая, начальство правильно располагает: поорет — и все. А другие загрызут молча, им — в лето…
Тут баба Катя не сдержалась на десять бутылок портвейна, сказала: «Зачем столько, Алексей Филаретыч?» Покашлял смущенно: «Ничего, Екатерина Гавриловна, пусть. Сын, может, приедет, мало ли что».
Сын у Филаретыча во Владивостоке, работает по юридической части, а приезжает редко, прошлой осенью был, навряд — сын…
Приезжая в отпуск, сын Филаретыча в разговоры ни с кем не вступает, гуляет с женой по дорожкам вокруг цунами, в грязь ступать брезгует, блестят на нем галоши, будто сейчас из магазина. Вообще, в аккуратности сына, видимо — наследственной, от Филаретыча, чувствуется оскорбительная для людей брезгливость, чего в Филаретыче как раз нет. Сын, мужчина полный, с брюшком, несет себя осторожно, словно беременный, мелкая жена прыгает у него сбоку, поддерживает под ручку, чтобы не раскололся, рвет в распадке цветы, подносит ему понюхать. Сын нюхает без интересу, будто делает ей одолжение, крепкий нос его брезгливо вздрагивает над букетом, как поднесли ему под нос черемши.
С Филаретычем сын разговаривает наставительно, как старший: «Ты, отец, чтобы быть. в курсе, должен регулярно просматривать газеты, слушать последние известия, с этой целью мы тебе подарили «спидолу», а она у тебя даже без батареек стоит». — «Конечно, конечно, — соглашается Филаретыч поспешно. — Это просто случайно вышло, нет батареек в продаже». — «Насчет батареек нужно регулярно справляться в магазине, — говорит сын. — Или ты бы мог написать нам, во Владивосток, и я тебе всегда с удовольствием вышлю». — «Конечно, — соглашается Филаретыч.— Но у нас бывают, я уже заказал Екатерине Гавриловне, ты не беспокойся». — «Я не беспокоюсь, отец, — говорит сын рассудительно. — Просто хочу, чтобы ты жил полной жизнью».
«Для полной-то жизни надо внука отцу родить», — не сдержалась баба Катя, хоть не ее дело.
Филаретыч сразу засуетился, мелкая жена присунулась к сыну поближе, вроде — поддержать в трудную минуту, чтоб не рассыпался, а сам сын глянул на бабу Катю строго и с удивлением, словно заговорила вдруг тумбочка. Но все же ответил:
«Для ребенка мы в свое время не имели условий, а теперь поздно об этом думать».
«Не от думы дети заводятся», — фыркнула еще баба Катя и прошла к себе — не ее, в конце концов, дело.
Проводив сына, Филаретыч грустил, три дня проходил в одной рубашке, что для него было уже полный разврат: рубашку Филаретыч всякий день надевает другую, брал на цунами дополнительные дежурства, играл в шахматы с начальником Олегом Мироновым. Все же от полной тоски Филаретыч удерживался, потому что — кроме работы — была ему раньше отдушина: Олег Миронов. А Олег был так же помешан на землетрясениях, как Филаретыч, так что, как вдвоем сядут, им уж больше ничего и не нужно, лишь бы где-то тряслось, а за этим, слава богу, дело не станет. И никакие «последние известия» по дареной «спидоле» Филаретычу не нужны, чтоб быть в курсе. Он свои известия получает на сейсмоленте, из первых рук.
Показаниями приборов на станции Филаретыч гордился, будто сам все сделал — и приборы, и землетрясение, и сейсмограммы. Запечатывая пакет, чтобы отправлять в институт, говорил Олегу Миронову, забывая покашлять и блестя глазами:
«Даже жалко, Олег Дмитрич, им отправлять, честное слово. Особенно — чилийскую ленту. Я бы эту сейсмограмму с удовольствием у себя над столом повесил, вместо картины, честное слово».
«А меня вдруг — тырк в бок, — смеялся Олег. — Проснулся, гляжу — три часа четыре минуты, Ольга спит, тихо. А внутри опять — тырк. Нет, думаю, чего-то не то. Вскочил — и на станцию. Все в порядке. Тихо. Агеева за столом дрыхнет. А через две минуты и началось».
«Нюх, — смеется Филаретыч. — В три часа восемь минут, точно».
«Еще вечером думаю — сменить на приборах увеличенье? Вроде ветер потише. Сменил, как чувствовал, дал тысячу…»
«На двести, конечно, уже не то, — кивает Филаретыч. — А в институте будет у них валяться, пока руки дойдут».
«Ничего, Клюев оценит…»
«Клюев — само собой», — кивает Филаретыч.
Вот еще третий у них был: Клюев, теперь-то он директор института, большой человек, а тогда — просто сидел в отделе обработки, наезжал часто. Тем более — когда-то на этой станции начинал, сменил самого первого начальника, Пояркова, который был в сейсмологии человек случайный: преподавал физику в Южно-Сахалинске. Тут как раз стали организовывать сейсмостанции на островах, кадров своих еще не было, и учителя Пояркова сагитировали взяться. До сих пор о нем рассказывают анекдоты, а Филаретыч еще застал, под его начало заступил наблюдателем.
Поярков, видно, думал завести на острове натуральное хозяйство — с собой вез соху, всякую конскую упряжь, а главное, выделили ему в институте корову, поскольку снабжение было тогда сильно нерегулярным. Но с коровой его на пароход не пустили. Тогда Поярков привязал корову к телеграфному столбу и отбил в институт телеграмму: «Заберите корову у третьего столба». Сам же отплыл.
Отплыл — и как в воду канул для института, два месяца вообще ничего от него не было, на запросы не отвечал. Потом прислал телеграмму: «Было семь землетрясений, приветом, Поярков». Никаких сейсмограмм от него так и не поступило. Снова замолк.
Меж тем на острове он поначалу развернулся: приобрел двух лошадей, кур и поросенка, .принял в штат уборщицу — Варвару Инютину, женщину мистического склада ума, которая сразу в него влюбилась, хотя была с ребенком, и уж после, когда Поярков уехал, родила от него Симку. Ну, этим на острове не удивишь, кто от кого родил, люди спокойно относятся. Сама же Варвара Инютина на этом вроде замкнулась коротким замыканием — до сих пор ждет, что Поярков вернется, видает его во сне. А Симка, хоть отец какой физик, по физике в школе все десять лет имела круглые «два», работает теперь в обувном магазине и жизнью довольна.
С хозяйством у Пояркова вышло хуже: лошади от него сбежали, одичали в бамбуке. Одну после вроде задрал медведь, а от второй, жеребой кобылы, будто вывелись со временем абсолютно дикие лошади, дичее Пржевальских, и где-то бродят теперь табунком у южной оконечности острова, в недоступных зарослях, но никто их не видел. В позапрошлом году приезжали зоологи, сильно интересовались этими лошадьми, пытались даже ловить. Никаких следов не нашли и в конце концов сказали, что вроде их вовсе нет, диких. Так бы то так. Но у иргушинской кобылы Пакли как раз в то лето родился жеребенок, весь черный, и грива на нем стояла торчком вверх, как на Ляличе — стрижка.
А когда Пронина Галина Никифоровна, вникая в мелочи жизни, спросила Иргушина, от кого это у Пакли такой смешной жеребенок, Иргушин сказал: «От Черта». — «От кого, от кого?» — удивилась Пронина Галина Никифоровна, поскольку производителя с такой кличкой вроде в районе не числилось. И тут уж Иргушин пояснил: «Дикий жеребец. Пакля все к нему бегает в сопки. Это я просто так зову — Черт, черный уж очень». — «Любопытно, — сказала Пронина Галина Никифоровна. — Значит, они все-таки есть?» — «Куда они денутся, — сказал Иргушин без интересу. — Есть, как не быть. Недавно по морде его уздечкой хлестал — лез к Пакле в стойло, соскучился, стало быть…»
Из смешного жеребенка вырос потом совершенно невозможный жеребец Хрен, который буквально дотронуться до себя никому не давал, и приспособить его к полезному труду не было никакой возможности. Пришлось выхолостить. Теперь на этом Хрене возят для школы дрова и воду, если засоряется школьный водопровод. Но вот что странно. Несентиментальная Пакля изо всех своих взрослых детей только к Хрену сохранила вроде материнские чувства — всегда возле него остановится, долго жует губами и смотрит на Хрена скорбно сквозь прямые ресницы, словно именно на него одного была у нее в старости вся надежда, что обиходит сыновьей лаской, не даст пропасть, а надежду эту отняли. И как жить дальше, Пакле неясно. Иной раз губами тянется ему прямо к морде. Толстый Хрен пятится от Пакли в оглоблях, хрипит.
Тогда директор Иргушин пригибается в седле, кричит Пакле в уши с грубоватым пониманьем:
«Не горюй, подруга, еще сродим!»
Упирается в стремена длинными ногами. Пакля идет под ним нехотя, кидает директора вверх-вниз на ровной дороге. Погодя выравнивает рысь, и, уже слитно, скрываются они за поворотом, директор Иргушин и кобыла Пакля.
Так что кое-что осталось все же на острове от первого начальника станции, хоть конец его был бесславен.
Что-то около года в институте терпели, но стиль Пояркова не менялся. Время от времени поступали только депеши, столь же лаконичные: «Было четыре землетрясения». Уже — без привета. В конце концов получил и Поярков телеграмму, дождался: «Немедленно представьте сейсмограммы отчетный период возбуждаем уголовное дело». Дней через десять, что по тогдашним условиям связи мгновенно, Поярков объявился в Южно-Сахалинске. Вместе с ним в кабинет директора института протиснулся пузастый мешок из-под картошки. «Вот, — застенчиво кивнул на мешок Поярков. — Сам привез». — «Урожай, что ли?» — сухо осведомился директор, которому юмора было не занимать; все тогда были в институте молодые и длинноногие насмешники, сам институт был юн.
«Сейсмограммы», — застенчиво объяснил начальник станции. «Прекрасно, — изо всех сил сухо сказал директор. — Значит, в таком виде, весьма оригинально». — «Кое-что я тут обработал, — сказал Поярков и прибавил скромно: — Не все, конечно». При этом он положил на стол школьную тетрадку со своими расчетами. «Великолепный итог, — одобрительно сказал директор, снял трубку внутреннего телефона, сказал в трубку: — Прокуратуру, пожалуйста! Прокуратура? Тут появился Поярков. Да, тот. Ничего, я его задержу. Высылайте машину. Да, сейчас. Большое спасибо».
«Что вы делаете?! — закричал начальник сейсмостанции. — Подождите! Тут же еще не все! Я сейчас покажу!»
Он выскочил в коридор и, пятясь задом, вволок в кабинет еще два туго набитых мешка.
«Вот еще сейсмограммы! Я же работал!»
После чего, когда выяснилось с прокуратурой, хлопнулся в обморок. А еще потом, уже с выговором и полной накачкой, отбыл в заслуженный отпуск, из которого — как все и подозревали — на Сахалин больше не вернулся. Исчез. Сгинул. Оставил в анналах института трудовую книжку и материал для фольклора — это уже ценно.
На станции сколько-то сидел один Филаретыч, набивал глаз и руку в новом деле. Спросить, главное, было не у кого. Что сам вычитаешь да поймешь, то и ладно, кой-какая литература по специальности все же, спасибо, была. Читал. А до приборов боялся дотронуться, пыль, однако, стирал исправно. С Филаретыча на станции и повелся порядок — чтоб все было строго на своем месте, всякое явленье природы, имеющее касательство, подробно записано, и нигде ни пылинки. Сам убирался на станции, тем более — уборщица Варвара Инютина осталась как раз в положении, так сказать –– наследие.
По старой привычке Филаретыч каждый день замерял вокруг станции толщину снега, смастерил флюгер — и по сию пору действует, заносил в журнал наблюдений разные погодные явления. До сейсмостанции он работал на метео, двигался там по служебной линии и на остров прибыл уже начальником; подчиненных, правда, было раз-два и обчелся. Но все же были.
Вороны его с метео сжили, вот смешная причина для серьезного человека: вороны. Птицы эти нахальства необъятного, а на островах и вовсе распущенные. Всё себе позволяют. Уж как поселок разросся, а одна цаца и посейчас каждое утро, при всем честном народе, пьет из колонки напротив узла связи. Бабы пережидают с ведром, пока прополощет она свое воронье горло.
Ну, это, конечно, другое дело, воды не жалко.
А в то лето вороны приладились таскать на метеостанции поверхностные термометры, прямо с площадки. Как на солнце взблеснет, налетела, схватила — и с концами. Ищи в сопках. Новый-то термометр и теперь небось пока выбьешь из гидрометцентра — централизованное снабжение, а тогда и вовсе был дефицит. Первый стащили — Филаретыч еще посмеялся: вот, мол, заинтересовались, любознательные какие птички! Только второй выложил — назавтра нет. Это уж не до шуток, не миллион про запас термометров, хоть Филаретыч запаслив. Сделали пугало, заместо глаз — от осеннего пальто пуговицы, сам пришивал. Утром глянул — аж черное пугало, так его вороны обсели, из-за места дерутся. А руками махало и вообще — страшное было, ребятишки ревели. Пуговицы выдраны с ниткой.
Пока с пугалом нянчились, еще одного термометра нет.
Пытались привязывать. Так у ворон сила — клюв: не канатом же. Пытались в засаде сидеть, с ружьем. Пока ты сидишь, и вороны смирно сидят, покрикивают картаво, зыркают сбоку глазом, вроде — с ними играют в игру. А отлучился на минутку — живой все же,–– уже готово, только вмятинка, где термометр был. И вся орда сверху: «гра! гра!» Грохнешь вслед из ружья, плюнешь да пойдешь. А они издалека еще, как насмешку: «гва! гва!» Лягушкой, по-всякому, как хотят обложат,
Филаретыч так и написал, вроде докладную: «Прошу срочно прислать поверхностные термометры, так как имевшиеся на станции, все до одного, украдены воронами, и бороться с этим своими силами станция не может. Просьба связаться со специалистами по воронам и прислать для них отраву или любое другое средство. Без этого и впредь ручаться за сохранность вверенного оборудования и точность наблюдений не могу».
Но гидрометцентр это ужасно развеселило. Передали по рации, среди деловых тире да точек: «Не нужно быть вороной». Ко всякой инструкции кто-то ехидный стал теперь приписывать сбоку карандашом: «Выполнить, если вороны позволят». А на совещании в Южном, едва Филаретыч на трибуну взошел, сразу смех в зале и по рядам как шелест: «Вороны, вороны». Пиджак на Филаретыче, как на грех, черный, с блеском, длинные руки он, от стесненности, чуть топорщит в локтях, будто крылья, и нос — гнутый. Крупный, хороший мужской нос, но, конечно, с горбинкой. Клюв. Может уж самому больше казалось, тем более — к людному обществу Филаретыч не привык по долгу работы, но все же определенный смех был.
Термометры едва выбил, извалялся в ногах.
Вскоре после того ушел на сейсмостанцию, теперь-то — цунами. До скандала не отпускали, но все же ушел. Потерял в зарплате значительно, это ничего, Филаретыч не жаден, зато — бережлив. Сын учился по интернатам, хватало на сына. Построил ему двухкомнатную квартиру во Владивостоке, машину купил — «Запорожец», но тоже машина, колеса есть, сноха сама водит, для женщины достаточная машина — «Запорожец», разбиться она и на керосинке может, но сноха как раз водит гладко, сын отказался…
Так, через глупость, попал Филаретыч на свое место в жизни.
После Пояркова приехал начальник Клюев, москвич с университетским образованием. С Клюева уже пошло на станции дело, не просто — порядок. Клюев на первый взгляд был как раз беспорядочен, терял то ключи, то паспорт, лыжные штаны пузырились на тщедушных коленках. Лицом был очкаст, остронос, незначительной внешности, тощ — будто цыпленок за рупь пятнадцать. В Доме приезжих, где сперва остановился, сразу сказал Верниковской, которая тогда ведала этим домом: «Грязно тут у вас как! Моя бы мама не потерпела!» — «А где ваша мама?» — сразу спросила Верниковская. «Как — где? В Москве!» — «Скучно тут будет после Москвы-то», — поджала Верниковская губы с сочувствием. «А будет скучно, так обратно сбегу», — засмеялся Клюев. Набрызгал на полу возле умывальника, забыл мыльницу, вприскочку побежал к себе в комнату, — лыжные штаны сборились на тщедушном заду.
Верниковская в тот же день случайно заглянула в райисполком, повстречалась на лестнице с Прониной Галиной Никифоровной, сказала походя, в: разговоре: «Новый-то начальничек уже обратно метит, в Москву. У нас скучно, видите ли!» Так что к вечеру все уже знали. Один Клюев не знал, скакал весело. Да баба Катя сказала в раймаге, при большой очереди: «Попомните мое слово — этот как раз не уедет». А пристали к ней — почему? — сказала еще: «А уж вижу. Вчера полный таз барахла наклал, рубахой, как фартуком, подпоясался и посередь дня полоскал в Змейке. Нипочем не уедет!» Ну, посмеялись: какой баба Катя психолог, насквозь видит.
Но оказалось — права баба Катя.
Клюев из Дома приезжих перебрался на сейсмостанцию, в дело вгрызся, всех лучших парней к себе на станцию переманил, до крика доходило на исполкоме, жаловались на Клюева другие руководители. А он смеялся: «Сделайте, чтобы к вам бежали». Не зарплатой брал — общей атмосферой. Жилой дом затеял возле цунами, сам первый таскал кирпичи. Смету еще не утвердили, а уж он строит — строит своими силами и в нерабочее время, на полном энтузиазме. С паровым отоплением дом, со всеми удобствами, первый в районе. Смеялся: «Я по туалету об начальстве сужу: если в туалете тепло, чисто, как в читалке, — значит, начальник хороший, думает об людях».
Работникам своим шел навстречу смело. Надо Филаретычу за сыном в Южный слетать — лети, Филаретыч, не беспокойся. Клюев спать не будет, подменит хоть сколько. Жена у кого, к примеру, рожает — вези на материк, к бабкам, потом отработаешь, разберемся. И его, правда, не подводили. Станция как захватила первое место, так и держалась: самые дальние, а все — впереди, не сбоку.
И что бабе Кате особенно нравилось в Клюеве — была в нем, будто в пятилетнем Иване, страстная ребячья самость, чтобы все — сам.
В островной жизни он сперва умел мало. Горбуша в Змейку зашла, Филаретыч еще сачком шарит, приноравливается самку схватить, а Клюев прыг сбоку: «Я сам!» Аж визгнет, так ему хочется! Хвать горбушу за хвост, а она — скользь от него обратно в воду, не удержал. У горбуши хвост скользкий, не кета — у той вроде лопатой, горбушу только за жабры подхватишь. Все хохочут, а Клюев сердится. Хвать — другую! Но уже — за жабры, сумел. Доволен, будто Иван.
Крабов тогда нагнало к берегу — тьма, ребятишки ныряют, тащат. А Клюев никак не найдет. Суетится в воде, серчает на Филаретыча, что тот хочет помочь. «Сам! Сам! — кричит. Мальчиковые трусы, длинные, обвисли на тощих бедрах, очки да панама: вид. Филаретыч нащупал краба ногой, показал: «Здесь!» Клюев подпрыгнул, бульк — будто боднул воду башкой. Нырнул. Схватил. Выскочил с крабом, но без панамы. Полез.опять за панамой, краба не выпустил, жмет — словно девушку. Теперь очки сползли, и краб их поймал клешней. Не дает очки Клюеву. А без очков Клюев лезет не в ту сторону — в море пошел, а не к берегу. Ребятишки свистят, орут Клюеву, чтобы вернулся. Не слышит. Вода уж ему под мышки подходит, сейчас тонуть начнет, пловец тоже был тогда никудышный. Ну, Филаретыч быстро подгреб, выволок начальника за плечо.
Клюев очки наконец надел: «Ух, какой краб! Сам поймал! Сам!» Во все стороны всем показывает, рад до смерти.
И во всем так.
Бульдозерист пришел на станцию — после метели чистить, дороги нет вовсе, едва пробился. Бульдозерист соскочил напиться — Клюев шасть в кабину, уже крутит что-то, двинулся с места. А впервой сел, мотоцикл, правда, лихо водил, прыгал с обрыва. «Сам попробую!» Едва отодрали от рычагов…
Въедливый был парнишка, хоть с виду — куренок. Потому вышел в директора института, через горячую въедливость. Уезжал — всех обнял по кругу. Бабу Катю расцеловал в обе щеки. «Одно, — говорит, — я в жизни правильно сделал: сюда попал».
А уехал.
После Клюева станция захирела. Все наезжали временщики: вроде поначалу — ничего человек, люди обнадежатся, а на машину скопил — и нет его, пристроился где-то в Рязани, хоть ехал всего в отпуск. Уже шлет из Рязани телеграмму: «Убедительно прошу дослать оставшиеся вещи раскладушку занавески одеяло верблюжье чемодан библиотеке крайнем шкафу». И старые занавески понадобились, ишь как — «убедительно». Дошлют, конечно.
Так, постепенно, и старые кадры разбежались с цунами-станции. Один Филаретыч держался, хоть Клюев сколько раз предлагал — повышение или просто в институт, в Южный. Нет, это все Филаретычу не надо. Его дело наблюдательное, по любви: держать ухо поближе к земле, слушать поверхностные волны. Дождался своего часа — чтоб приехал Олег Миронов, клюевский выученик.
Олег распространяться о себе не любил, в этом — уклончив, в отличие от Клюева, все больше смехом да шутками. Хочешь иной раз ему подсказать, а он: «Вовка знает плавать боком, Вовку нечего учить». Присловье у него было. Но необидно скажет — и улыбнется. Улыбка у него такая, что в ответ невольно растянешь губы, стоишь еще потом сколько-то с довольным и глупым лицом: улыбнулся. А он уже ушел. И ведь все по-своему сделает, в этом они с Клюевым были похожи.