Russian
| English
"Куда идет мир? Каково будущее науки? Как "объять необъятное", получая образование - высшее, среднее, начальное? Как преодолеть "пропасть двух культур" - естественнонаучной и гуманитарной? Как создать и вырастить научную школу? Какова структура нашего познания? Как управлять риском? Можно ли с единой точки зрения взглянуть на проблемы математики и экономики, физики и психологии, компьютерных наук и географии, техники и философии?"

«ОСТРОВИТЯНЕ» 
Зоя Журавлева

Опубликовано в: Разное

Над морем стоял туман, так что светомаяк не был виден, хоть светил исправно. Тут ни капитан «Камы», ни Шеремет не были виноваты. Но оставался еще ра­диомаяк, тоже хозяйство Шеремета. И капитан все же попытался свалить на Шеремета вину — мол, его забивал другой радиомаяк, значит, Шеремет работал не на своей волне. Но по дурости капитан назвал маяк, кото­рый — хоть и был близко — относился совсем к другой группе маяков, чего капитан, видно, не знал. А понима­ющие люди сразу увидели, что это — липа, и старика Шеремета не вызывали даже на суд.

Это было, кажется, на Камчатке, неважно; но все знают в подробностях, потому что Шеремет любит рас­сказывать такой случай. Потом сухогруз тащили с ме­ста семнадцать судов, а команду сперва высадили на маяк. И была там буфетчица, немолодая уже. Она так и осталась на маяке, стала Шеремету женой, родила троих: Верку, старшую, теперь-то Агееву, сына Констан­тина и Елизавету, которая замужем за Иргушиным.

Шереметы приехали с полным хозяйством — ло­шадь, корова, гуси. И баба Катя сразу сговорилась с самим насчет молока, чтобы брать для Марии парное. Мария была в детстве слабая, простуживалась без сче­ту. Баба Катя пришла на маяк с бидоном, но пришла рано. «Доит еще», — сказал Шеремет и поглядел на ба­бу Катю с мужской игривостью. А что? Баба Катя тог­да была еще ничего, многие в мужья предлагались. Тот же Лялич. Ну, это другое дело. Просто всю жизнь был в бабе Кате соблазн, хоть красоты как раз не было. Это все прошлое дело.

Но тогда у них с Шереметом сразу пошел разговор вприскочку, слова скакали, как мячики, и было обоим весело от разноцветных слов, значенье которых — не­важно. Может, надолго бы сохранилась меж ними лег­кость и будто игра, приятная для человека в любом возрасте, пока он женщина или там мужчина, а не про­сто древность, но тут хлопнула входная дверь, и Шере­мет сказал:

«Не пугайтесь, это моя жена».

В голосе его уже игры не было, а скользнуло что-то такое, чего баба Катя вначале не поняла. Она сидела к двери спиной, смешливо — еще по инерции — смотрела на Шеремета и потому близко уви­дела, как он изменился. Редко такое увидишь впрямую на людях, люди — все же скрытный народ. А тут слов­но черным платком махнули перед Шереметом, и лицо его стало враз нежилым. Глаза Шеремета глядели те­перь ровно и со спокойным льдом, лед этот был в гла­зах давним, нерастопимым. И вот уж баба Катя дей­ствительно испугалась — на кого глядели такие глаза. Вскочила неловко.

«Сидите себе, сидите», — сказала с порога жена Ше­ремета. И улыбнулась бабе Кате тихой улыбкой.

Зубы ее блеснули и сгасли, погасив лицо. Некрасива была жена маячника: узкие глаза в припухлых корич­невых веках, широкие щеки и низкий лоб. И платок был надвинут низко, будто нарочно скрывая черные, блескучие волосы, у Костьки — такие же, так от его волос дев­ки плачут: ну, волосы! А она не снимала платка. И бы­ла еще в жене Шеремета тучность при невысоком росте, как в Верке. Но Верка тучность свою таскает легко, да­же — с высокомерием, а мать глядела стесненно, набок клонила голову перед бабой Катей.

У бабы Кати у самой две девки росли — тыквы. Ли­дия — спасибо! — выдурилась с годами, подмажет где-надо — вовсе дама с загадкой, а в школе все плакала, что другим, подружкам ее, мальчишки пишут записки, других зовут в клуб, толкают в сугробы, провожают до­мой, таясь. А ее не толкают, не дразнят, не провожают, а просто — сдувают у ней изложенья, обидно дружат, как с парнем. Оттого образовалось в Лидии скрытное самолюбие и обидчивость на пустяк, с детства.

А Мария так и осталась невзрачной, зато в бабу Ка­тю смешлива, лупоглаза и пышно вспыхивает лицом, ес­ли краснеет, хорошея при этом. Но Мария сносит себя легко, весело смотрится в зеркало и в глаза людям, нет за нее женского беспокойства у бабы Кати.

Маленькой была Мария вовсе белобрысая крыска с косичками, остроноса, лупоглазость ее не красила, бабы в бане качали головой на Марию, предвидели ей труд­ность по главной линии. А Мария, если кто понравится — собака или пожилой Филаретыч, — говорила решительно: «Я на тебе женюсь!» Детские, конечно, слова, без смысла, а все равно сжималось сердце у бабы Кати.

Стесненно стояла на своем пороге некрасивая Анна Шеремет…

И тут баба Катя внутри себя охнула: дошло до нее, что сказал Шеремет. Не в том совсем смысле, как она поняла сперва: мол, не пугайтесь дверного скрипу, это просто жена. Нет, не в том. Это он перед бабой Катей так извинился, за Анну, что вот-де — такой красавец и удалец, а имею такую жену, вы уж не падайте в обмо­рок, помилосердствуйте. На глазах, значит, предал же­ну перед случайной для себя женщиной, просто знако­мой…

Такая злость поднялась в бабе Кате против Шеремета, который сразу для нее кончился как мужчина, что она вдруг сказала: «Передумала я с молоком — далеко ходить…»

И ушла тотчас, взмахивая пустым бидоном.

А на следующее утро в дверь к Царапкиным посту­чали — дверь всегда не закрыта, свои, хоть знакомые, входят так. «Заходите!» — крикнула баба Катя. И во­шел Костька Шеремет: «Мама вам молока прислала, я могу носить». Сразу выскочила на разговор Мария, пе­ревязанная накрест пуховым платком, вытаращилась на Костьку, сказала: «А Лида в школе. Ты со мной поиг­раешь?» Было Марии едва пять лет, а Костьке вроде двенадцать, можно дать больше — высок и независимо насмешлив глазами, будто уже взрослый парень и со­знает себе цену.

Баба Катя еще не придумала — за каким бы делом услать Марию в другую комнату, чтоб потом не ревела, только раскрыла рот, чтоб услать. Тут Костька вдруг сел на корточки перед Марией, поглядел ей в лицо серь­езно и без насмешки: «А во что?»—«Я тебя научу»,— пообещала Мария. «Научи», — засмеялся Костька. Ма­рия вцепилась в него худой крепкой лапкой, потащила в угол.

Часа три он у них просидел. Таскал на закорках Ма­рию, делал ей корабли из старой газеты, мяукал котом и смеялся еще громче Марии. «Ой, опоздаю в школу!» — только и хватился. Мария провожала Костьку к поро­гу, блестя глазами. «Ты когда придешь?» — «Когда? — Костька подумал серьезно. — Завтра приду, сегодня уж не успеть». — «Я на тебе женюсь», — твердо пообеща­ла Мария, обнимая его за ногу. Мягко высвобождая но­гу, Костька засмеялся по-доброму: «Только не переду­май!» Добавил для бабы Кати, улыбнувшись ей с пони­манием, как сообщник: «На сестренку мою похожа, на Елизавету, только Лизка уж выросла».

Так Мария в пять лет выбрала себе судьбу. А что? Похоже — судьбу.

Вот что интересно с Марией: до Костьки она «жени­лась» на всех подряд, кто сейчас понравится. А как он появился, выказала вдруг упрямое постоянство: только на Костьке. И он ее звал «невеста», таскал за собой по­всюду. Мариино детство, в безмужчинном дому, вышло оттого с привилегией — стояла за хилым ее плечом Костькина сила, Костькина насмешливость, Костькина слава заводилы-второгодника, с которым связываться накладно и непросто дружить, но всем хочется.

До сих пор не могла баба Катя взять в толк, как ухитрялся Костька оставаться на второй год: память у него была быстрая и завидная способность ко всякому делу. Сам же он объяснял: «А нарочно сижу — поджи­даю Маришку». Поджидать все же — семь лет, кончил школу с собственной сестрой Елизаветой, ее дождался.

На маяк баба Катя больше не ходила. Но — по слу­хам, в раймаге всякий слух пробьется наружу — старик Шеремет с женой жил хорошо, ровно, хоть без ласки. В поселке с ней вдвоем он не бывал никогда, в кино там или на концерт в клуб, как другие, — это Шеремет все один. Анну видали только по магазинам, да в школу иной раз придет на собранье, сядет на последнюю парту тишком, все кивает учителю. Почти всегда ее сопровождал Костька, шел рядом с матерью молча и в таких случаях смотрел вокруг особенно дерзко, с колючим и взрослым вызовом, будто ждал: кто-то глянет на мать не так, тут уж он наготове — броситься и загрызть.

Впрочем, может, это бабе Кате больше казалось, то­же она мастерица придумывать, не хуже Лидии.

Наверное, старику Шеремету тоже было не все в своем дому так однозначно, как баба Катя ему припи­сывала. Изо всех детей — это знал весь поселок — ста­рик Шеремет больше всех, до потери себя, любил стар­шую, Верку. Она одна возвышала на отца голос, гово­рила с ним капризно и с требованьем, как балованное дитя. Ей Шеремет сам покупал форму — дело неслы­ханное: сам приходил с Веркой в раймаг, Елизавета по­том уж донашивала. Верку — а не сына — брал с собой на рыбалку, где Верка спала, вместо помощи, скучно ей это было — рыбалка с отцом. Без Верки, когда она ста­ла гулять с женатым Агеевым, старик Шеремет не ло­жился спать, выходил ночью навстречу со светом, слова не сказал против Агеева, хоть Верка разбила семью.

А ведь Верка, единственная из троих, пошла в точ­ности в мать: узкими глазами, толстым телом, всем об­ликом. И что-то толкало старика Шеремета любить изо всех именно Верку, выделять ее явно, баловать до по­рчи характера. Каялся через Верку, что ли?

Константин после школы отслужил армию на Саха­лине и остался в Корсакове, женился там, взял женщи­ну с ребенком, удочерил девочку. В сторону ушла вроде бы Мариина судьба, хоть письма от Костьки шли по-прежнему часто и были заботливы, подробны ко всем мелочам Марииной жизни. Не дождался невесту. Баба Катя согрешила несколько раз: прочла, даже всплакнула тихонько. Сама привязалась к Костьке, к ироду, по­чище Марии.

Мария как раз хлопала глазами, будто ничего не случилось. Слала Костьке посылки с икрой: «Это же девочке надо!» Фотографию его приемной дочери прикнопила над кроватью и всем показывала с дурацкой гордостью: «Это Костина девочка. Правда, хорошень­кая?»

Неожиданно умерла Анна Шеремет. Переходила вроде грипп на ногах, уже ничего. А утром дочь Елиза­вета зашла навестить, Анна пожаловалась на боль под лопаткой, вообще — в левом боку, в левой руке, лицо серое, влажное — будто с жару, но жара нет. Елизаве­та уложила ее в кровать, сама побежала в поселок. Бы­стро вернулась с терапевтом Верниковской, но уже не застали живую. Мать лежала возле сарая в траве, не­ловко подвернув под себя руку, а в хлеву ревела корова Жданка и била рогами стену. Встала, значит, доить. Но не дошла.

Самого Шеремета не было дома: бил в то утро бак­ланов на мысе Типун, очень уж нежная в июне моло­дежь у бакланов, все бьют. Вернулся к вечеру. Изве­стие принял стоя, только спросил: «Долго она?..»—«Му­чилась? — готовно подхватила терапевт Верниковская. — Нет, мы считаем — мгновенная смерть».—«Так», — сказал Шеремет. Подошел к откосу, швырнул бакланов в обрыв, сел на бревно тут же, в дом, где лежит жена, не зашел. Позже, через сколько-то, подозвал Иргушина: «Уведи всех с маяка, один буду».—«Может, Вере остаться?» — осторожно спросил Иргушин. «Один бу­ду», — повторил Шеремет.

Оставили одного. К утру не было бы и Шеремета, ес­ли б Иргушин часа в два ночи не решил все же прове­дать, как там старик.

Маяк мигал как надо, подмаргивал в свое время пу­стому морю. Окна стояли темные. Резко светила в небе узкая, четко очертанная луна. Иргушин спешился по­одаль от дому, Пакля не хотела ближе идти, отпрыгну­ла назад в кусты и заржала. «Погоди, подруга, — ска­зал в тишине Иргушин. — Чего-то мне это не нравится». На бревне Шеремета не было. Иргушин подергал дверь — изнутри закрыта, дотянулся до кухонного окна и сразу увидел старика Шеремета.

Шеремет сидел спиной к Иргушину, навалясь широ­ким телом на стол, левая его рука в стылом свете луны царапала на столе клеенку, пальцы шевелились по кле­енке бессильно и часто. .

Инсульт случился в ту ночь со стариком Шереметом.

Вездеход не мог подойти к маяку: скально; тащили старика на руках по тропе, через сопку. Все же выдер­жал, крепкий. Верка — тут ей надо отдать справедливость — сидела в больнице возле отца безотлучно, взя­ла за свой счет на цунами, спала здесь же в палате, не выходя. Тогда была возле Елизавета. Но Шеремет все требовал Верку, показывал глазами. Левая полови­на его лица, не тронутая параличом, горевала и беспо­коилась, если вдруг он не видел Верку.

Медленно шел старик на поправку, едва выцара­пался.

Сын Константин, прилетевший сразу же с Сахалина, больше уже не вернулся в Корсаков, взял на себя маяк. Погодя развелся с женой: то ли не захотела она при­ехать, то ли Костька не звал — темное дело. Получил официальный документ о разводе, платит на девочку алименты, как на свою, это уж сам удочерил. После больницы забрал отца домой, на маяк. Агеев предла­гал: к ним. Не очень решительно, но все-таки предло­жил. Шеремет сам выбрал — маяк. Старик ничего еще, крепкий, только прихрамывает, это осталось. И болтлив стал после болезни, чего за ним не было: с каждым, кто забредет на маяк, говорит подолгу, задерживает гостя всяким путем, кивает, где раньше бы оборвал.

С Марией Костька встретился хорошо, будто не уез­жал. Ждет со смены возле узла связи, но быть наедине вроде бы не стремится, охотно сидит у Царапкииых — с бабой Катей, с прабабкой, лялькается с Иваном. Рас­скажет к случаю: «Дочка, как чемодан собирал, говорит. привези, папка, медведя с острова, буду с ним спать, он мягкий».—«Чего же развелся?» — грубо спросит Лидия. «Судьба дает повороты, — усмехнется Костька. — А что? Не надо было?»—«На судьбу спихнуть просто», — вздохнет баба Катя. «Ой, баба Катя, вы-то все понимае­те», — засмеется Костька, и глаза у него, как в детстве, безмятежно нахальные, чистые. «Нечего понимать», — скажет тогда баба Катя.

А не понимает как раз. Ровно ходят с Марией, за ручку, как с девочкой мальчик. Но Костьке, вахлаку, двадцать семь, и Мария — не девочка, двадцать испол­нилось, зарабатывает в узле связи несильно, а все же самостоятельно, ночью вскрикивает во сне, спит тревож­но, не делится с бабой Катей, ни с Лидией, что у ней на душе.

Это баба Катя, наоборот, уважает, что не делится, — сама языком трезвонит в раймаге, но бабыкатин умный язык: до своего предела, дальше — силком не развя­жешь. Со стороны, конечно, кажется все иначе. Пусть кажется.

Ничего не говорит баба Катя под руку любимой внучке Марии.

Иной раз Лидия скажет: «Опять на маяк? Гляди — доходишься! Такие на все способны!»—«Ой, Лида, на что?»—вытаращится глупая Мария. «На все», — упрямо повторит Лидия. «А какие — такие?» — не отступит Ма­рия. Лидия чуть смутится: «Такие, красавчики…»—«Ой, разве Костя — красавчик? У него рот сбоку!» — засмеет­ся Мария. «Гляди, досмеешься», — опять скажет Лидия. «Чего это ты?» — вступится молчаливый муж Юлий. «Молчи уж, — скажет Лидия с сердцем. — Он из тебя дурака делает, а тебе все — мягко».—«Просто Констан­тин любит шутить», — разъяснит Юлий спокойно.

Сколько уж лет как свой Костька Шеремет у Царапкниых, а всегда у. них с Лидией — отчужденность, Мария раньше пыталась мирить: так ведь не ссорились. Это баба Катя давно поняла — в чем дело.

Не потому Лидия девчонкой ревела, что подружек за косы дергают, кричат им под форточку глупости, вы­казывают вниманье. А ревела, что именно Костька ее не дернет, глядит — только как на сестру Марии. Особенно одна зима такая была: в седьмом классе. Только к до­му еще подходит Лидия, уже знает спиной — тут ли он, нет. Сквозь стены его слыхала, вот нравился. Как у до­ски мямлит — и то нравилось, хоть обязательная в уче­нье Лидия презирала двоечников: унижают себя перед учителем, бормотаньем — перед классом. А за Костьку не знала стыда, только — гордость, что бы ни сделал. По­тому говорила с ним резко, осуждала принципиально на совете дружины, ставила общественное выше лично­го — поневоле ставишь, раз личного нет.

Однажды Костька на санках с ней съехал, где самая крутизна, — к Змейке: просто Мария не захотела, и он сел с Лидией. Лидия высоты боялась больше Марии, а села. Нечего помнить — даже не перевернулись. Но она помнит. Влажный снег у себя на губах — именно тот снег, с Костькой на одних санках; его вороньи волосы близко от своих глаз — рядом; коричневую шершавость его рукава, в который вцепилась, — все помнится…

Баба Катя тогда согрешила — влезла в дневник Ли­дии, который та для себя писала, как все девчонки в оп­ределенном возрасте. И без дневника было ясно, но все же. Костька был там зашифрован на каждой странице под буквой «К» — сложный, конечно, шифр. Слова о нем были детские, смешные слова — об разбитой Лидииной жизни, как он смотрел да чего кому сказал. Но нигде Лидия не писала, что этот «К» добрых полдня проводит у них в дому, и девочки «М» тоже не было в дневнике вовсе. То ли такое заземление противоречило высокому строю Лидииных чувств, то ли была тут похвальная осто­рожность, поскольку тетрадь лежала просто в столе и Мария тоже вполне была грамотная, не ровен час.

Баба Катя задумалась, но не нашла в себе, как по­говорить с Лидией. И надо ли? Сожгла дневник в печ­ке. Лидия долго искала тетрадку с какими-то важными записями — для контрольной. Спрашивала глухую прабабку, ругалась с Марией, чтоб не лазила к ней в стол. Мария божилась, что не заглядывала. Это, хоть тетрадка и не нашлась, заметно успокоило Лидию. Потом — вовсе забылось. Больше Лидия дневник не ве­ла, хватило одного разу.

Вдруг недавно спросила у бабы Кати, ни с того ни с сего: «Ту тетрадку разорвала или как?»—«Какую — ту ?» — удивилась баба Катя столь искренне, что сама ахнула про себя — ну, артистка! Пока вырастишь девок, чему не научишься, вон — врать. Поняла-то сразу! «Значит, все-таки потеряла», — сказала Лидия, помед­лив. «А ты получше гляди, растеряха», — пырнула еще баба Катя. Потом сколько-то времени пристрастно сле­дила за Лидкой, вырастут — так они, тыквы, ведь того дурее, только гляди. Но вроде все было с мужем Юлием ладно. К Юлию баба Катя заботу все же удвоила, чтобы чувствовал дома любовь.

Все, конечно, прошло, прошлое дело.

Но когда сидит сейчас Константин Шеремет в ком­пании с мужем Юлием, хочется Лидии — именно рядом с Костькой — видеть Юлия метким в словах, блестящим в поступках и мыслях, способным повернуть любой раз­говор, даже — совсем уж смех — будто выше ростом. Кажется порой, что быстрыми вопросами Костька под­черкивает перед всеми тугодумность и простодушную основательность мужа Юлия, раздевает его пе­ред всеми, главное — перед ней самой.

А простая беседа мужчин, ничего более.

«Как же ты штангу все-таки бросил?» — интересует­ся, например, Костька, просто — ему ж интересно.

«А чего — штанга, если разобраться? — основательво отвечает муж Юлий. –– Железо! Вполне можно бро­сить, не ребенок. Я,.Константин, к себе как к штангисту никогда серьезно не относился, что это для меня главное дело…»

«Нет, я бы, пожалуй, не бросил на твоем месте, — щурится Костька. — Все-таки — чемпион…»

«Молодой, крепкий физически, ну, тренировался, как зверь, семьи пока нет: вот и чемпион, — неторопливо объясняет муж Юлий.— Сегодня я, Константин, чемпион, а завтра, например, травма…»

«Завтра мне, может, кирпич на голову упадет», — смеется Костька.

«Тут таких домов нет, чтоб на голову», — без улыбки шутит муж Юлии, и Лидии кажется, что никто не по­нял — как шутку.

«Это верно, — щурится Костька. — Тут у нас тайга. Я из парилки выскочил позавчера, голый, хотел в ручей нырнуть. А медведь кету за баней лапой тягает, урчит, как кошка. Обернулся — я весь в пару, будто бог. Да голый! Испугался бедняга, как шарахнется в бамбу­ки…»

«А мне как раз остров нравится», — говорит Юлий.

«Часть суши, окруженная водой…»

«Чего же ты в Корсакове не остался?» — осадит Костьку Лидия.

«Мне климат вредно менять, — смеется Костька. — Я на маяке родился, а Юлий — человек городской…»

«Так вообще-то, –– серьезно разъяснит Юлий. — Но я в рыбнадзоре весь Сахалин объездил, иной раз месяцами без дому, потом — сборы, соревнования, адрес забу­дешь».

«Все ж — возвращался к ванной», — гнет свое Костька, цепляется к мужу Юлию, будто загоняет его ку­да-то.

«Ванная, конечно, была. Коммунальная, правда, квартира, с соседями, но комната солнечная, восемнадцать метров…»

«И выписался?» — невзначай вставит Костька.

«А как же? — удивится толстокожий муж Юлий: — Отметился в жилконторе как положено, комнату сдал, зачем ее держать, раз уезжаем, Лида сразу сказала — хочу домой».

«Ну и дурак, — скажет Костяка весело. — Люди го­дами на кооператив собирают, чтобы было куда уехать. А ты сам сдал».

«Я мог бы, если хотел, через «Буревестник» двух­комнатную квартиру иметь на Комсомольской улице, только нам же это не надо…»

Так подробно он объясняет, словно отчитывается пе­ред Костькой. Костька смотрит с прищуром, смеется как хочет над мужем Юлием. Глупая Мария глядит на Костьку влюбленно, как девочка, радуется всякому сло­ву, лишь бы слово — его.

«Теперь не сказала бы», — говорит Лидия.

«Женская логика», — усмехается Костька.

«Ой, почему — женская? — таращится Мария. — Это же Лида боится, что Юлику у нас скучно».

«Ничего я не боюсь», — вспыхивает Лидия.

«Нет, мне не скучно, — объясняет толстокожий муж Юлий. — Что я — ребенок? Я с удовольствием бы в рыб­надзоре работал, только я посмотрел: здесь в этой ра­боте нет смысла…»

«А на цунами есть, значит», — говорит Костька с раздумьем. И непонятно: то ли он ловит на слове Юлия, то ли решает что-то для себя.

«Безусловно, — соглашается Юлий. — Но я пока не понял еще, что к чему, толку от меня пока мало…»

«Ну, мне легче, — смеется Костька. — Мое дело ка­кое? Судно на рифы идет — руки в боки и ждать: на какой риф сядет, чтобы точней сообщить».

«Ой, Костя, помнишь в иргушинское землетрясенье? — таращится Мария в восторге. — Ртути выплеснуло из маяка — ужас!» .

«Да, плеснуло литра два, — кивает ей, как ребенку, Костька. — А вообще-то — дело тихое. Главная опас­ность — пожар: все сгорит, куда спать идти?!»

«Ты найдешь куда», — зачем-то говорит Лидия.

«Думаешь?» — будто удивляется Костька.

«Пошутила она, — объясняет муж Юлий. — А ты, Константин, принижаешь свою работу: маяк как раз, по здешним местам, — первое дело, все ж в море — люди».

«Кто отрицает, люди», — соглашается Костька..

И опять Лидии непонятно: смеется над Юлием или как? На равных беседует с мужем, как с мужчиной, или просто играет от нечего делать, как это Костька уме­ет — играть с человеком, вон как с сестрой Марией всю жизнь играет, а она и рада. От раздражающей этой непонятности Лидия говорит чего не хотела, и тон ее слишком напорист, почти груб к мужу Юлию.

«Ты уж молчи, — говорит Лидия. — Ты бы еще сто лет в рыбнадзоре сидел, силком на цунами перетащи­ла!»

«Что значит — силком? — обижается даже необид­чивый Юлий. — Я уж сам видел, что надо переходить, раз рыбке от меня пользы все равно нет…»

«Как ты ее нежно — рыбка», — усмехается Костька.

«Это не я», — сказал Юлий. Но не стал объяснять: долго.

Это Тобольский так всегда называл — рыбка, все он.

В рыбнадзор Юлий Сидоров, в общем, попал слу­чайно — надо было трудоустроиться после армии, по­звали, он и пошел. Но сразу попал к Тобольскому, по­везло.

Двухметровый Тобольский осторожно — как свой­ственно очень сильным людям, чья сила не соответству­ет возможностям окружающих, — сжал Юлию руку: по­здоровался, мягко выпустил руку, сказал: «Поздрав­лять пока рано, работа у нас — на любителя, рисковая, честно сказать , работа». Тут Тобольский прижмурился, оглядел Юлия подробно, как незнакомую страну, и приба­вил с улыбкой: «Но ты парень вроде здоровый, авось не струсишь, и рыбке от тебя будет польза».

Юлий про себя хмыкнул на «работа рисковая»; будто об уголовниках речь, а просто ведь — браконье­ры, такие же люди, но нарушают иногда правила, как свойственно людям, ловят иной раз недозволенную ик­ру — детишкам на молочишко. Как без билета проехать на городском транспорте, это со всяким бывает.

Юлий тогда не знал, что Тобольский только-только выписался из больницы. Откуда ему было знать?

Тобольский, инспектируя северную оконечность Са­халина — полуостров Шмидта, край малолюдный и дикий еще, напал на след браконьерской базы прямо-таки промышленного значения, и нити от нее, похоже, далеко шли, на материк. Он все вызнал про базу околь­ным путем, но этого Тобольскому было мало. Он пошел туда сам — безоружным и никому не сказавшись, будто сбился с маршрута: в то лето на Шмидте стояли геоло­ги из Москвы, было за кого себя выдать.

Его и приняли как геолога. Накормили икрой-трех­минуткой, самой малосольной и нежной, с острым при­вкусом моря. Тобольский ел и хвалил, но — как приез­жий москвич — дивился йодистому привкусу, говорил, что магазинная вроде вкуснее, жаль, в магазинах ––нету. Этому смеялись. Охотно рассказывал про экспедицию — мол, прислали на рассыпное золото, а похоже, что тут его никто не рассыпал. Этому тоже смеялись: зачем еще золото? Тут золото — рыба, несколько раз, чтоб чу­жой человек запомнил, помянули контору, от которой якобы ловят.

База действительно была редкая даже для этих без­людных мест, нахальная база: товар бочками, и кру­гом рыбья смерть. Все верно.

Тут бы надо Тобольскому уходить добром. Но он по­нял, что браконьеры ждут вездеход, который заберет икру, нашел предлог задержаться. А с вездеходом при­ехал человек, с кем уже сводила судьба: попадал как-то Тобольскому в облаве. Узнали они друг друга мгновенно, но виду ни тот, ни другой не подал. Так что То­больский все же ушел из лагеря — вроде на север, к ге­ологам. Сам, как скрылся из глаз, повернул в обход за­лива Троптун, на Оху. Но ушел он, конечно, недалеко. Спас его местный лесничий, случившийся поблизости чудом: услышал наметанным ухом возню, свернул с до­роги. Это вышло Тобольскому счастье, что хотели заму­чить, а не сразу убили. Был он уже без сознания и в больнице не скоро очнулся — отбили ему почки.

О Тобольском по Сахрыбводу ходили леген­ды. Юлий сперва слушал да хмыкал — не может такого быть с человеком, который рядом. Больно уж сказки. А потом убедился: приедешь в район — у этой легенды вдруг двадцать живых свидетелей, выходит — факт. Легендарный инспектор, смущая пунктуального Юлия Сидорова, в повседневной своей работе частенько нарушал инструкцию.

Поймал браконьера — надо его штрафовать, это азы. Но Тобольский впервые попавшегося на браконьер­стве не штрафовал никогда, на первый раз он воспиты­вал, близко заглядывал в лицо новому человеку, будто искал в нем сообщника, гремел с двухметрового роста теплым басом: «У тебя дети есть? Вот видишь! Так дай же, черт возьми, и рыбке сделать своих детей! Она же из последних сил лезет, губы в крови. Должна же быть у живого к живому совесть?!» Если же по глазам опре­делял, что тут совести нет, рвал рыболовные припасы, сети полосовал ножом, ломал об колено каждую палку. Говорил тогда Юлию: «Это народ жадный попался — до рыбки, до денег, до всего. Ему жаркая жалость гля­деть, как собственная снасть гибнет, — пускай глядит, помнит».

Браконьерские штучки знал : назубок — сразу находал в кустах орудия лова, откапывал рыбу в песке, гор­буша еще била хвостом. Тобольский брал ее осторожно, будто ей жить, счищал песок с морды, говорил: «Отму­чилась. Сейчас всю толпу поштрафую». Но и второй раз редко штрафовал новичков, тоже — беседовал, только делался с ними угрюм, взглядывал тя­жело — из-под бровей, словно даже глядеть на них для него непосильно.

Горбушьи самцы к нересту отращивают на спине крутой горб, потому именуются — горбыли. К горбылям Тобольский проявлял солидарность, говорил, подымая с песка за жабры: «Джентльмен! Тоже на смерть шел, думал помереть с пользой». О браконьерах, которые жались тут же в кучу, будто забывал в эту минуту, вы­ражался о них с презрительной отстраненностью: «Главное — жрать ведь даже не будут: джентльмен, как в реку вошел, он уже не пища».

Оборачивался к Юлию: «Ты заметил — горбыль все­гда первый лезет в сачок? Вроде он собой жертвует, сберегает самку». Браконьеры меж тем делали невид­ные шаги в сторону, вспыхивала в них надежда — уд­рать. «Глупый — и лезет», — говорил Юлий, не умея сказать иначе. «Людскую глупость я вижу, — возражал Тобольский задумчиво. — А у рыбки — это другое». Браконьеры, замерев было на «вижу», продвигались еще сколько-то поближе к кустам. «Думает — икры во мне нет, мне ничего и не будет», — тяжеловато шутил Юлий. Но Тобольский неожиданно раздражался: «Не по-мужски смотришь, Матвеич!» И добавлял — вроде бы никому, себе в ноги: «Куда поползли, хорошие граж­дане? Не кончен наш разговор…»

И браконьеры обычно возвращались без слова, шли за Тобольским в населенный пункт, иногда — далеко, расписывались, где скажет, давали правильный адрес и место работы, все — правильно. Уверенность какая-то в Тобольском была, что его послушают, несуетливость.

Другие инспектора кричали без толку, словно застали соседа на собственной грядке, никаких объяснений не слушали, грозили карами и, бывало, сами отругивались. Браконьеры от них разбегались, каждого надо было ло­вить отдельно, хватать за руки. Это уже получалась охота какая-то безразборная: всех хватай, всех тащи…

Только в третий раз Тобольский говорил браконьеру: «Все! Ты, значит, рыбке — сознательный враг, мне — тоже, так и запомним». И уж тут действовал по инст­рукции: штрафовал строго. А кроме того, писал на предприятия, где работают браконьеры, личные письма, ездил туда, собирал собрания. Вставал над залом, грузный, большой, говорил печально и вроде — с вопро­сом ко всем, к понимающим: «Чего же мы хотим детям оставить, хорошие граждане, — остров Сахалин или ко­лено голое?»

Юлий любил с ним ездить, это повезло, что при­шлось.

Закрой сейчас глаза, так и видишь. Тобольский сто­ит посреди нерестилища, свалив набок тяжелую голову, и глядит кругом любовно. Вода вкруг него пенится ры­бой, горбыли, оскалив зубастые рты, выскакивают вверх, мучительно взбивают песок хвостом, зарывая икру в бу­гры. Боком, бессильно, влачатся в воде плоские — уже без икры — самки. Тут же шныряет хищная форель — мальма, охотится за икрой. Горбыли защищают икру, как львы, специально для этого дела отрастают в них страшные, нерыбьи зубы. Тобольский толкает верткую мальму палкой, кричит грозно: «Пошла, подлая!» Кри­чит Юлию: «Матвеич, живую воду в сказках читал? Вот — живая вода!» А дышать нечем на нерестилище. Тяжелый сероводородный дух стоит над живой водой, и птицы орут, как сумасшедшие, — вороны, чайки

Весенними ночами, когда мальки начинали скаты­ваться по рекам в море, Тобольский любил сидеть у во­ды тихо, говорил вполголоса: «Он безлунные ночи любит, ты заметил? Он сейчас нервный, малек, всего боит­ся». Пересчитывая мальков мерной ложкой, вздыхал;

«Вон, кажется, сколько его! А вернется один процент — это ему повезло, крепко. Ноль восемь, ноль шесть вер­нется — и то хорошо…»

В районы Тобольский выезжал по какому-то своему расписанию, вдруг говорил: «Беспокоюсь что-то за Проню». И сразу они выезжали на речку Проню. Обычная речка, в мелких порогах и с сильным уклоном к морю, горбуша стоит в несколько рядов, медленно поднимает­ся вверх, к нерестилищу.

Тобольский осмотрел Проню с устья, полез берегом вверх, спустился, перебрел речку, часто наклоняясь к воде, выискивая что-то. Вроде нашел, потому что ска­зал себе с задумчивостью: «Ага, знакомый почерк». Юлий молча тащил следом палатку. Вблизи маленькой деревушки, в густом кустарнике, наконец разбили ла­герь. Юлий хотел влезть на горушку, оглядеться, но То­больский остановил: «Сиди!» Погодя неохотно добавил: «Знакомый тут у меня. Хочу сделать сюрприз». Объяс­нил.

Юлий еще подумал тогда, что вот и неистовому То­больскому это, оказывается, небезразлично — есть в деревушке знакомый, зайти, обсушиться, побеседовать за столом, не все ж в лопухах мокнуть. «Значит, пой­дем в гости», — улыбнулся Юлий. «Заглянем, — кивнул Тобольский. — Ширина как раз подходящая». — «Че­го?» — не понял Юлий. «У Прони, говорю, подходящая ши­рина. И главное — уж больно знакомый хороший». — «Так можно прямо сейчас заглянуть», — сказал Юлий. «Успе­ем, — усмехнулся Тобольский. — Пока лучше выспимся».

Проспали до вечера.

Как-то сразу счернело. Юлий хотел разложить ко­стер, но Тобольский вытащил термос, напились чаю. Не­долго помигав, в деревушке стали гаснуть огни: один, другой, третий.

«Пора», — сказал Тобольский, но не пошевелился. Они сидели над рекой молча, скрытые кустами и темнотой. Влажный, парной дух поднимался от Прони, обволакивая берега, скользко и влажно толкалась в во­де рыба, влажно и терпко пахли травы кругом, плот­ный теплый ветер шуршал по кустам, растекаясь ту­маном. :

В крайнем доме скрипнула дверь, мелькнул и пропал луч фонаря. Потом дребезжащий голос позвал кого-то: «Колькя, в сарае возьми!» И стало слышно, как на спуске к Проне тихо жвякает грязь.

«Ага, знакомый», — беззвучно сказал Тобольский.

Густой плеск пошел по воде от потревоженной ры­бы: кто-то невидимый осторожно перебредал речку, вылез неподалеку от Юлия. Мужская фигура неясно очертилась на фоне светлого берега, тянула за собой что-то. «Сеть!» — шепнул Тобольский. Еще человек ска­тился от дома к речке, повозился в песке и встал, натя­нув руки чем-то невидимым. «Колькя, черт, тяни!» — дребезжащим голосом сказала фигура рядом. «А я чего делаю!» — огрызнулся молодой басок на той стороне. Со­пя, браконьеры тянули сеть, перекрыв речку поперек. Тяжелый плеск шел теперь по воде далеко — рыба хлы­нула от неожиданной преграды обратно, в сторону мо­ря, шарахалась в тесноте реки, выбивала друг друга на

берег.

«Заворачивай, батя!» — крикнул тихо басок. «Учи ученого», — отозвалось почти рядом. Фигура, очертившаяся привыкшим глазам Юлия уже полностью — бо­родатый старик, ступила в реку, медленно заворачи­вая сеть за собой, побрела к тому берегу. С трудом бра­коньеры выволокли добычу на землю, долго возились с рыбой, освобождая сеть.

«Берись!» — сказал наконец дребезжащий голос. Двое, сгибаясь под тяжестью, потащили что-то — кор­зину? короб? — вверх по грязи, к дому, исчезли за забором. «Пошли — шепнул Тобольский. Быстро пере­скочили речку, поднялись следом. Фонарик мелькал во дворе, учерняя тьму. Юлий прижался к забору, чув­ствуя себя будто в детективном фильме. «Погоди тут», — приказал Тобольский неслышно. Скользнул в калит­ку. Старик сказал близко: «Колькя, корзину возьмешь!» Прошелестел по грязи перед носом Юлия, спустился,

перебрел реку, изготовился к новому лову. В доме было темно и попрежнему тихо.

«Чего копаешься, черт!» — позвал снизу старик. Юлий, помедлив, отделился от забора, скатился к реке, нашел сеть ощупью. «Взяли!» — сказал старик. Юлий кивнул, будто старик мог увидеть. Сеть пружинилась рыбьей силой, рвалась из рук. Скоро, однако, сработа­лись: пошло ладно. Старик сопел одобрительно, завер­нул, поволок к Юлию. Когда был уже рядом, Юлий вы­пустил сеть: «Попугали рыбку — и хватит».

«Ктой это, ч-черт!» — взвизгнул старик.

«Рыбнадзор, батя», — сказал Юлий.

В доме уже горел свет. Старик шел впереди, предуп­редил вежливо: «Тут приступка». Вошли в темный коридор. Юлий скорее почувствовал, чем увидел, как ста­рик резко вильнул влево. Инстинктивно Юлий тоже шагнул левее, чем думал, ударил в стену плечом. Дверь из глубины распахнулась, осветив коридор. У своей но­ги, чудом попавшей на твердый пол, Юлий увидел от­крытый — почти на всю ширину коридора — лаз в под­пол. Старик впереди ступал точно по половице у стенки.

Из-за спины Тобольского вывернулась маленькая старушка, всплеснула руками в непритворном удивле­нье: «Забыли, ироды! Переломали бы человека!» Ловко прикрыла дыру здоровенной крышкой. «Шустра, мать, — сказал Тобольский задумчиво. — Кроме тебя, никто ведь не выходил». — «Чего не бывает, — усмехнулся ста­рик. — Иной раз .забудешь». Трое парней, видно — погодки, похожие на старика, только без бороды, усмехнулись тоже. «Старая стала, — пожаловалась ста­рушка Тобольскому, скользнув на Юлия недобрыми глазами. — Памяти нету». — «Понятно, — сказал Тоболь­ский задумчиво. — Не первый год знакомы».

В комнате Тобольский присел к столу, долго молчал. «С кем не бывает», — сказал старик. «Штрафом на этот раз не отделаешься», — сказал тогда Тобольский. «Черт попутал, — сказал старик с чувством. — Посадишь, что ли, за одну сетку?! Нету таких прав у тебя». — «А я си­жу дома и думаю: давно что-то старичка не слыхать, здоров ли, думаю? Но не таков, думаю, старичок, что­бы прихворнуть. То лето рыбка неважно шла, а сейчас вроде неплохо. Дай, думаю, проведаю старичка…»

«Истинно — я это дело оставил, — перебил старик с чувством. — Сегодня как черт попутал: одну сетку всего-то».

«Вторую мы с вами вместе тянули», — напомнил Юлий. «Да выпустили. — Глаза старика блеснули на Юлия жестко, но к Тобольскому вновь обратились со слабостью и раскаяньем. — Семья все же растет, грех не взять от реки». — «Я в сарае уж был», — сказал Тоболь­ский. «Колькя, дерьмо!» — вдруг взвизгнул старик. «Он, батя, сам». — «Навел, дерьмо!» —опять взвизгнул ста­рик.

«Сам», — подтвердил Тобольский. Старик блеснул в него острыми глазами, смиренья в них уже не было — только злоба, сказал с медленным дребезжаньем: «Много ты — сам, а все под богом ходим». Тобольский засмеялся на это, взяв на столе тетрадку, вынул лист аккуратно, начал писать акт. Опять засмеялся чему-то, покрутил головой, сказал Юлию: «Вишь — какая рабо­та? А ты думал!»

Жаль было расставаться с Тобольским, словно с род­ным. На прощанье он сказал Юлию: «Держись там Ир-гушина — человек надежный и рыбку любит…»

Но директор рыборазводного завода принял Юлия без интереса, говорил невнимательно, будто не слушая сам себя, больше занимался с крысой, которая сидела у него на столе среди бумаг. Крыса была ухоженная, как домашний кот, с загривком, щерила зубы. «Вот, значит, Ларка, — сообщил крысе Иргушин, — пожаловал к нам новый рыбнадзор». Крыса поглядела на Юлия и дерну­ла усами брезгливо. Ученая, что ли? «Я так крыс тер­петь не могу, брезгую», — счел нужным сообщить Юлий. «Вот как? — без интереса сказал директор Иргушин. — А мне как раз Ларка приносит счастье, верно, Ларка?» Крыса глянула теперь на Иргушина, и что-то в глазах у нее блеснуло. «Улыбается», — сказал Юлию директор, но глаза его при этом смотрели серьезно и как бы сквозь.

«Должен предупредить, — сообщил Иргушин неиз­вестно кому, в пространство, — что хищнического бра­коньерства у нас на острове нет, с этим мы справились. Зато много чего другого, опасного рыбе, — бесхозяй­ственности, например». Он опять уперся глазами в крысу: «Так, Ларка?» Но крыса не пожелала кивнуть. А Юлий сказал осторожно: «Я местных условий еще не знаю. Но мне кажется, браконьерство есть всюду, и моя задача…» — «Без сомнения, — перебил директор Иргу­шин, — у каждого своя задача». Юлий хотел сказать, что директор понял его не так, передать привет от То­больского. Но Иргушин уже продолжил деловым то­ном: «Вы сейчас поезжайте на своем мотоцикле за вто­рую забойку, это недалеко, могу показать. Там как раз в это время человек двадцать, не меньше, вовсю потро­шат кету. Браконьеры».

«Откуда вы знаете?» — глупо спросил Юлий. «Отку­да я знаю, Ларка? — переспросил Иргушин и ответил сразу: — Я их сам посылал, поэтому знаю. Но дело это, безусловно же, незаконное, всех можно поштрафовать, начиная с меня». — «А зачем же вы посылали?» — спро­сил Юлий. «Мне надо освободить от рыбы Медный ручей, — незаинтересованно пояснил Иргушин. — А своих людей не хватает». Юлий ничего не понял, но, подумав, сказал: «Раз это надо заводу, зачем же я буду штрафо­вать?» — «Ваш предшественник этим не затруднялся, — усмехнулся Иргушин. — Мы с ним, в основном, беседо­вали у прокурора».

Тут в кабинет вошла женщина с узким и смуглым лицом, над лицом ее и вокруг светились рыжие волосы, очень много ярких, чистых волос, и лицо ее от них каза­лось горячим, южным.

«Я слышу — ты разговариваешь, Арсений, — сказа­ла женщина мягко. — Думала, опять с Грозным».

«Чего теперь разговаривать? — сказал Иргушин.— Теперь нужно просить у пограничников вертолет либо — еще верней — искать в бамбуках Паклю. Моя жена Елизавета Максимовна, наш технолог».

Осторожно пожимая узкую руку, Юлий не удер­жался:

«Волосы у вас…»

«Это парик, — засмеялась женщина.— Разве вы еще ве знаете? Подумай, Арсений, ему еще не рассказали! Это мне нравится».

«Не узнаю бабу Катю», — засмеялся и Иргушин.

«А что это — Грозный?» — спросил Юлий, смутив­шись непонятной своей оплошности.

«Ручей», — неохотно пояснил Иргушин. И больше ни­чего не добавил, хоть Юлий ждал. Когда уже поднял­ся, чтобы идти, женщина сказала мягко:

«Не обращайте внимания, Юлий Матвеич. У нас се­годня чэпэ. В Грозном прошел ночью ливень, цех зато­пило, погибло полтора миллиона икры, неизвестно, как еще туда добираться…».

«Известно — Паклей», — хмуро вставил Иргушин.

«А когда вы хотите ехать?» — спросил Юлий.

По Иргушин пропустил вопрос без ответа, сказал опять свое:

«Проспали цех, тюти».

А женщина объяснила Юлию, будто перевела: :

«Начальник цеха там молодой, только из институ­та…»

«Я бы мог с вами поехать», — сказал Юлий Иргушину и сразу пожалел, что так сказал.

«Как-нибудь в другой раз», — сказал директор, слов­но Юлий навязывался ему на воскресную прогулку.

«Вам не проехать без привычки, — мягко сгладила женщина. — Там грязь по холку, только Пакля и прой­дет».

«Я понимаю, — успокоил ее Юлий. — Я так считаю, мне еще нужно разобраться в местных условиях».

«Вот-вот, — усмехнулся Иргушин. — Поделитесь по­том впечатленьями».

«Обязательно поделюсь», — пообещал Юлий серь­езно.

Разбираться он стал основательно, как делал все — прибивал полочки бабе Кате на кухне или готовил себя к чемпионату области. Облазил речки, ручьи, которые тут бурны и неистовы, будто реки, нерестовые плесы, поднял старые бумаги, что скопились в шкафу рыбнад­зора, сидел на рыбной комиссии при исполкоме и терпе­ливо выслушивал стариков, которым приятное дело — учить нового человека. Постепенно Юлию стало ясно, что функции рыбнадзора на острове давно и прочно взял на себя директор Иргушин. И не сильно он вроде бы нуждался в помощнике, конкретней — в Юлии Си­дорове. После первого, неудачного, разговора их отно­шения, не теплея, оставались далекими. Директор рыбо-разводного завода вел себя с инспектором рыбнадзора с отстраняющей вежливостью, приглядывался к нему недоверчиво.

Юлию оставалось, конечно, ловить граждан, которые нарушают правила лова. Но и тут Иргушин был прав: на острове, где людей немного, все знают всякий шаг за соседом и, кроме того, связь с материком затруднитель­на, каждая посылка видна, браконьерство было незло­стное, для себя. Если говорить честно, вред от этого браконьерства был невелик, хоть инструкция — есте­ственно — нарушалась. А рыбы порой шло столько, что она буквально давила сама себя в Змейке. После до­ждя и очередного разлива берега речки выглядели, как после великой рыбьей битвы, усеянные телами павших ратников. И вороны исполняли роль коршунов, крики их были над берегами как уродливый смех.

Рыбу брали тогда открыто, если кто хотел, хоть все равно такой инструкции не было — чтобы брать. Юлий в такое время не мог решить для себя, что же он дол­жен делать — по совести и по должности. Запрещать людям? Накладывать на них штраф по всем правилам? Либо будто не замечать, вовсе не появляться на Змей­ке? Но тогда — какая же от него работа: прямое небреженье обязанностями, а зарплата идет…

Вся рыбья масса, какая сбивалась в Змейку в хоро­шее лето, все равно не могла подняться до нерестилищ, сама себе создавала замор, то есть кислород в воде па­дал ниже всякой жизненной нормы, вместо пятидесяти — до двадцати процентов. Река начинала гнить заживо, распространяя зловоние над поселком, создавая угрозу заводу, ибо вода в цех, где заложена была икра, тоже шла самотеком из Змейки.

Не всякий год выпадало такое рыбное изобилье. Но раз в три-четыре — случалось. И с первым для Юлия Сидорова летом на острове как раз совпал мощный ход.

Все население поселка, до мелюзги-школьников, бро­сили тогда на рыбу, но рыба эта уже никуда не годи­лась. Уже был замор по всей Змейке, по окрестным ручьям. Рыбу таскали из воды сачками, корзинами, ведрами, просто — руками, кто как, пес Вулкан — тот выволакивал кету прямо за холку, старый был ловиль щик. Рыбу кидали в вездеходы, везли в сопки, чтоб медведи потом не подходили близко к поселку, свали­вали там в ямы. Огороды удобряли в то лето кетой да горбушей: четыре тракторные тележки вывалишь на участок, перепреет к весне, и лучшего удобренья не надо…

Это Юлия тогда доконало: такую ценность, кету, горбушу, днем с огнем ведь в других местах хвоста не найдешь, а тут — в огороды, вместо дерьма, в лесные ямы — на медвежью радость. Да где же у всех глаза? Смотрят и не жмурятся. И что он, Юлий Сидоров, инс­пектор рыбнадзора, должен тут сделать — по совести и по должности?

С обрыва от цунами-станции хорошо было видно, как подходят косяки к берегу. Море начинает искрить, все — до горизонта — во всплесках хвостов, колыхаться живой волной, будто прогибаться под тяжестью. Свер­кающей тяжелой рекой море медленно втягивается в устье Змейки, и тогда кажется, что течение идет по ней вверх, вопреки всем законам природы — в гору от моря.

Попадая из моря в пресную воду, рыба стоит в устье долго, привыкает, перестраивает организм. Отныне она уже перестала есть и изготовилась к последнему делу жизни. Но рыба в устье еще свежа, серебриста, так и называется — серебрянка. Самое время бы тут ее, лишнюю для реки, брать — солить, коптить, вялить, нарезать ломтиками и запекать целиком. Но никто не берет, поскольку мощность приемного пункта в посел­ке — всего триста центнеров, один ставной невод. Но кто же это, умный, решил — такую мощность на такой остров?…

Директор Иргушин до конца не дослушал, прервал:

«Тары нет, соли нет, Юлий Матвеич. Может, слыха­ли?»

«Слыхал, — кивнул Юлий. — Соль — это ж копейки».

«Копейки, — быстро согласился Иргушин. — А копей­ка рубль бережет».

Иргушин рассмеялся коротко, зло, оборвал смех рез­ко.

«Эта рыба кругом, Юлий Матвеич, дикая. Плана на нее нет. Понял? А без плана — кому ее брать? Так что — пусть гниет, раз не знает меры».

«Но это же полное безобразие, — рассудительно ска­зал Юлий. — Нужно куда-нибудь написать, раз нельзя тут решить».

«Напиши, — одобрил Иргушин. — У меня уж рука устала».

«Есть же, в конце концов, флот, рыболовные суда…»

«Флот мощный, — подтвердил Иргушин. — Только к нам он отношения не имеет, мы не рыбкомбинат. Суда сейчас в океане на сайре, бегают друг за дружкой, кто одну штуку словил, кто, может, три, кошке на ужин. С сайрой в этом году не густо».

«Тем более. Надо как-то вызвать», — сказал Юлий упрямо.

«Выйди на берег, свистни», — посоветовал Иргушин сухо. Отворотился от Юлия, замахал кому-то длинной рукой. От бамбуков отделилась и зашлепала по грязи ему навстречу хитрая кобыла Пакля. Ей, значит, махал, понимают друг друга без слов.

Необидчив, конечно, Юлий Сидоров, но тут оби­делся.

«Это не разговор, Арсений Георгиевич…»

«Вот именно, Юлий Матвеич, для меня это — не разговор, — вдруг сказал Иргушин зло и серьезно. — Это для меня — жизнь».

Пошел от Юлия прочь, разрезая воздух длинным упругим телом, ветер раздул за ним куртку, как парус. Кобыла Пакля шла следом, словно привязанная к ди­ректору невидимой нитью.

Юлий постоял, подумал, отправился прямо в райисполком. Пронина Галина Никифоровна выслушала инс­пектора рыбнадзора, свежего человека, с большим по­ниманием, вздохнула:

«Ненормальное положение, что говорить. Не первый год ставим вопрос. В перспективном плане предусмот­рено строительство рыбкомбината. А пока — сами пони­маете…» — развела руками.

«Можно бы как-то заинтересовать население, — ска­зал Юлий. — Найти бочки, всем взяться…»

«Такие вещи, Юлий Матвеич, — улыбнулась Пронина с пониманием, — делаются в централизованном поряд­ке».

Юлий все-таки еще написал в областную газету, от­правил подробное письмо в Рыбвод. Газета заметку его напечатала, хоть и сильно урезав, под рубрикой «Ост­рый сигнал». Из Рыбвода ответили, что благодарят за информацию, передадут куда надо, отчетность просят доставлять точно в срок и учесть в дальнейшей работе следующие дополнения. Следовали двенадцать бледно-лиловых пунктов, четвертый экземпляр на машинке. Ни­чего нового в них Юлий не нашел — просто пункты, пунктики чьи-то.