Russian
| English
"Куда идет мир? Каково будущее науки? Как "объять необъятное", получая образование - высшее, среднее, начальное? Как преодолеть "пропасть двух культур" - естественнонаучной и гуманитарной? Как создать и вырастить научную школу? Какова структура нашего познания? Как управлять риском? Можно ли с единой точки зрения взглянуть на проблемы математики и экономики, физики и психологии, компьютерных наук и географии, техники и философии?"

«ОСТРОВИТЯНЕ» 
Зоя Журавлева

Опубликовано в: Разное

— Вот и ладно, что все узналось. Вы уж большие, видно — так надо, чтоб знали. Бабушка правильно го­ворит: Павловы вы — Мария, Лидия. И это, выходит, ваш старший брат… А я вам — никто по крови, просто была соседка, через дорогу жили… :.

Но никогда бы она сама не сказала, нет, никогда. Из-за Ивана. Ивана бы только не потерять — стиснуло .сердце: Иван, внучек…

— Как это — никто? — закричала Мария. — Неправда это! Неправда!

Ивана и Марию. Мария еще. глупа, это ей больно. Никогда бы сама не сказала, если бы не такой случай. И то — не сама… . . . .

Но была — правда.

Могла бы Катерина им тогда как хочешь назваться, могла—матерью. Но постеснялась своих сорока четы­рех при грудной Марии, стала «баба Катя», родная бабушка сразу тогда отодвинулась в прабабки, так с ней решили, оформили в документе. А могли — как угодно. Каждый, кто жив остался, о себе в те дни ду­мал — что вот, жив, о своих близких — что нет их боль­ше, но все же искал, надеялся — может, в море потом подобрали, кого и по нескольку суток носило, а все же выжил.

Ту ночь на острове Варчуган, на двадцать четвертое октября пятьдесят второго года, баба Катя помнила рвано, как выбило в памяти какие-то звенья. Но рваные эти картинки стояли в памяти ярко, с годами только ярчали: в запахе, в цвете.

Голубое атласное одеяло Марии, маленький рот, безутешный без соски, резкий молочный запах, который ударил в сердце, когда развернула ее впервые. Своих детей не было у бабы Кати. Острый кулачок Лидки, ко­торый бил Катерину наотмашь, не давался в руку. Тя­желая тьма сопки, стадная теснота полуголых людей вокруг, чей-то визгливый плач, будто бьют собаку, но взрослый. Непонятный еще, пугающий гул внизу, где остался поселок Галей.

Дом затрещал. Они выскочили с Григорием. Одежду все же успели схватить. Сосед Ким, кореец, бежал ми­мо с узлом, волоча за руку сына. Крикнул: «Море отхо­дит!» У корейцев было на это чутье, первые поняли и первые побежали. «Давай на сопку!» — крикнул Григо­рий, толкнул от себя Катерину. «А ты?» — уцепилась. Оторвал ее .руки: «У Павловых дети одни, бабка лежит, Настя — в ночную смену». — «Ты уж знаешь — в какую», — съязвила еще Катерина, знала его симпа­тию.

Прежняя еще была жизнь — глупая, молодая, с рев­ностью, хоть гордилась тайно, что всем хорош, при жи­вой жене ворочают за Григорием голову, нет сил отвер­нуться. Та же Настя Павлова, а ведь моложе его на че­тырнадцать лет, туда же — глядит пришито. «Катька, причешу одним зубом!» — прикрикнул, такое ругатель­ство. Метнулся через дорогу, к Павловым. «А Анд­рей?» — крикнула ему вслед. Не услышал. Сама сооб­разила, что Андрей Павлов тоже в цеху, там вроде со светом была авария.

Побежала за Кимом. А надо было бежать с Григо­рием — сразу бы всех увели и остался бы жив, вот что надо. Но прежняя еще была жизнь, с пустым самолю­бием, с глупостью: не ходила к Насте домой, еще чего. И не верилось ни в какую беду, потрясет — и все. Не впервой. .

Но Григорий прикрикнул, и она побежала за Ки­мом. :

Он нагнал их у сопки. Одной рукой держал у груди Марию — Мария тонко попискивала в одеяле, дpyгой прижимал к себе Лидию, тащил ее на весу, боком. Лид­ка извивалась на нем, била ногами. «Не желает идти, — засмеялся Григорий. — Кусается, вот звереныш!» Лидку кто-то перехватил у него. Катерина взяла Марию, ощу­тила живую, писклявую ее тяжесть сквозь ватное одея­ло. «Потеряли соску», — сказал Григорий. Оглянулся: «Генка!» Но мальчишки Павловых, девяти лет, нигде не было. «Фу, черт! Рук не хватило, — огорчился Григо­рий.— Ведь только что был!» — «Он на комбинат побежал, к матери», — сказал кто-то рядом. «А вы чего же гляде­ли? — заорал Григорий. — Пропадет парень! А там еще бабка лежит. Может, догоню». Бросился обратно, исчез. Катерина, занятая Марией, ничего ему не сказала. Не удержала. Не повисла на шее. Не побежала сле­дом…

Ничего. Все. Больше не видала Григория.

Дальше уж рассказала прабабка, когда ее подобра­ли. Генку он не нашел. Успел добежать, схватил на се­бя прабабку, выволок, хоть повторяла, что помрет у се­бя на койке. На койке ей –– точно была бы смерть. А так, на открытой дороге, волна зашвырнула на крышу, вынесла за поселок. Утром нашли. А домов не осталось, даже следа.

Потом, не один еще день, находили людей — далеко на окрестных сопках, в море, на случайных бревнах, на всяких обломках, младенец плавал в корыте и был чу­дом жив. Разные случаи, как судьба. Сторожиху заки­нуло прямо в лодку, и она потом, когда рассвело, подо­брала в лодку еще двоих, мужа с женой, муж сразу умер…

Но Григория не было. И у Павловых больше никто не спасся.

Бабу Катю — с детьми и с бабкой — вывезли во Владивосток первой партией. Разместили пока что в школе, как в войну беженцев, одели, дали пособие. Ма­рия орала подряд все ночи, не принимала искусствен­ной пищи, открылся понос. Положили в больницу. Кате­рина отлежала с ней три недели, в отдельном боксе. Первый раз за это время заплакала, когда Мария на восьмые сутки заснула тихо и на хилом, запавшем ее лице явилась вдруг Катерине хилая, неуверенная улыбка.

Вот тогда она и решила, как дальше жить. Но еще страшилась этого своего решения.

Вышла из больницы с Марией –– Лидка, стриженая, худая, паршивая, бросилась к ней навстречу, прижа­лась к ноге, как щенок. Бабка глядела на Катерину с печальным испугом, хотела и боялась спросить. «Значит, так, мама, — сказала Катерина. — Будем жить!» Прабабка дрогнула благодарно, слезы стали в блеклых ее глазах, но не выкатились. «Плохо я, Катя, слышу, — сказала прабабка. — Не слышу, чего говоришь…» Ничего, выжили. Вон девки выросли — тыквы.

— Я до комбината не добежал, — слышала баба Ка­тя будто издалека голос Павлова. — Меня камчатские рыбаки подобрали, на третьи сутки. С того света врачи уже вытащили в Петропавловске, ничего не помнил. После навели справки — нет Павловых никого…

— Царапкины мы, — кивала прабабка. –– Мы уж те­перь Царапкины.

— Не никто! — кричала Мария, ревела в голос, как маленькая, не понимала своей радости, что нашелся брат, обнимала бабу Катю за шею, цеплялась. Быстрые ее слезы падали бабе Кате на кожу, холодили забыто, сладко, будто сама ревела. Было в этих детских, не­остановимых слезах Марии большое облегчение для ба­бы Кати, правота ее жизни, истинность, родство их обе­их было, нерушимая цельность. — Ты — моя бабушка! Бабушка мне! Лидке!

— Ну, чего ты орешь, дурочка, — говорила теперь баба Катя, оглаживая Марию по мокрому лицу. — Ну, я глупо сказала. Бабушка — значит, бабушка, кто же еще? Конечно, бабушка. Ну, пойди умойся…

Лидия подошла сбоку, тоже прижалась.

Баба Катя взглянула на Лидию и вдруг — чего уж и не ждала — увидела у ней в глазах взрослость. Вот когда увидела, дождалась! С благодарным понимани­ем, взросло, на равных, глядела на бабу Катю старшая ее внучка Лидия, трудная для нее в воспитанье, колю­чая, вздорная, любимая меньше Марии, хоть всю жизнь скрывала. Тут уж что поделаешь, если меньше, это в бабе Кате была вина перед Лидией. Потому ей проща­ла больше, за что с Марии сняла бы шерсть — тут про­щала.

Лидия взяла бабыкатину руку. Сжала в своей . По­гладила.

Вздрогнуло в бабе Кате сердце и стало в покое, би­лось теперь неслышно. Тоже — сама тыква, надумала про Ивана, про Лидку, стыд теперь и признаться.

•  Здравствуйте, тетя Катя, — сказал тихо Павлов.

Тоже он стоял теперь рядом, прижимая к себе пра­бабку. И сквозь мужскую его основательность баба Ка­тя видела теперь фамильную схожесть с Лидией — нервные скулы, обтянутые кожей туго, широкие крылья носа, самолюбивые губы, нижняя — чуть выдается. И удивлялась себе, что раньше не заметила этого, боялась видеть, заметить, даже обрадовалась, что он из Хаба­ровска. А поставить их с Лидкой к зеркалу да вглядеть­ся — каждый скажет, что брат и сестра. Но с Марией сходства почти что не было. Давно, когда Мария была совсем маленькой, баба Катя подолгу вглядывалась в нее с пристрастьем. Же­сты ее, как ходит, как морщится, сдвигая слабые брови, — все проверяла пристрастно. Искала в Марии черты Григория, чего, конечно, быть не могло, но все равно ис­кала. Очень хотела найти, до бессонницы. Не нашла. Са­ма ругала Григория «бабником», но он не был бабник, как, к примеру, Скляр. Просто любил оказать внимание женщине, той же Насте Павловой, любил, чтобы нра­виться, до своего предела. Знала баба Катя, что — до своего предела, не переступал никогда. Но вот искала, в Марии.

Так жизнь иной раз сложится, что и не поверишь — будешь в соседской девочке искать черты любимого му­жа и плакать в подушку, если их нет. Нет, конечно. Но была эта девочка — ее, и постепенно баба Катя переста­ла искать тут Григория. Зато часто стала находить в Марии свое — привычки, вкусы, даже во внешности. Иной раз вовсе забудешь, что не сама родила…

— Чего уж там — тетя Катя! — баба Катя взглянула на Павлова, засмеялаеь легко. — Зови уж –– как все, привыкай!

Мария громко хлюпнула носом.

— А можно? — Павлов вытаращил глаза, как Ма­рия, тоже засмеялся. — Тогда попробую. Баба Катя!

— Вот это я откликаюсь, — одобрила баба Катя.

— За что царапкинский дом люблю — не соску­чишься, — подал голос директор Иргушин.

И сразу все задвигались, загалдели. Шумно сдела­лось в доме, даже — буйно. Иван, уж на что привыч­ный, проснулся в соседней комнате, загудел. Лидия хо­тела к нему подойти, но только взглянула на бабу Ка­тю.

— Сейчас! — крикнула баба Катя. Вышла. Иван за­тих.

— А я чего-то почуяла, — возбужденно объясняла всем Ольга Миронова. — Что-то мне такое в его лице по­казалось…

•  Нюх у тебя, как у Пакли, — дразнил Иргушин.

Филаретыч покашлял в углу, тоже сказал:

— У меня портвейн стоит, пятнадцатый номер. Мо­жет, принести?

— Скорей неси, Алексей Филаретыч, — одобрила ба­ба Катя с порога. — Есть у нас случай — твой портвейн выпить.

У самой, конечно, была в доме заначка, но обрадо­валась за Филаретыча: нечего у него бутылкам стоять, известное дело.

— Ой, а я все равно буду плакать, — пискнула Ма­рия.

— Давай, давай, — одобрил Иргушин. — Дурь слеза­ми выйдет.

Костька наклонился к Марии, сказал что-то на ухо. Мария фыркнула.

Может, нужно было сразу всем разойтись, гостям: оставить Царапкиных одних разбираться в своем дому. Но не такой был дом, и чужих вроде не было, каждый с какого-то боку свой.

Так что разошлись поздно.

Муж Юлий вызвался отвезти Иргушиных на мото­цикле. Это, действительно, была идея, поскольку сюда они прибыли на Пакле, вдвоем на ней не сильно удоб­но: коляски все ж нет, как у мотоцикла.

Ночь уже лежала над морем. Лунная дорожка убе­гала, искрясь. Море пенилось внизу, опадало. Причуд­ливо горбатилась за спиной сопка. Звезды потрескива­ли. Или, может, калитка. Кобыла Пакля, привязанная небрежно к крыльцу и не сбежавшая почему-то, точила об перила крепкие лошажьи зубы. Потянулась ноздря­ми навстречу Иргушину, заржала.

— Застоялась, подруга, — сказал Иргушин. Сунул кобыле сахар, который не забывал иметь в кармане, по­трепал по лохматой щеке. Отвязал. Хлопнул легонько, Пакля повернулась боком к нему. Застыла.

— Брысь пошла! — махнула на нее баба Катя. — Опять вон нагрызла!

Муж Юлий уже выводил мотоцикл из сарая.

— Ты извини, конечно, — сказал Пакле Иргушин. — Мы вон на технике решили вернуться, Лиза считает, что так удобней. Поняла, подруга? Так что ты уж давай од­на, налегке…

Пакля дернула ухом, поворотилась мордой к Иргу­шину, задышала.

•  Ну как собака! — засмеялась баба Катя.

•  Жена решила: сама понимаешь, — дурашливо по­яснил Иргушин кобыле.

Елизавета, улыбаясь, уже усаживалась в коляске. Иргушин вскочил на седло, сзади Юлия, обхватил его длинными руками, заскреб ногами об землю, с трудом распихал ноги по бокам мотоцикла.

•  Завтра все к нам! — крикнул еще на прощанье.

Мотоцикл подпрыгнул на месте, задергался, застрекотал, выкинул впереди себя свет пучком и умчался за этим светом, нагоняя его и сердясь громко, что никак не может догнать.

Кобыла Пакля понюхала бензиновый выхлоп, смор­щила губы презреньем, ударила копытами в грязь и сра­зу взяла в галоп. Но, отбежав от цунами-станции и по­теряв впереди мотоцикл, пошла тихо, задумчиво обры­вая возле дороги травинки, которые выше, изредка гля­дясь в лужи и сразу разбивая ногой свое отраженье, принюхиваясь к чему-то и фыркая.

Так, в задумчивости, она миновала поселок. Дошла до моста через Змейку, поднялась на мост. Посмотрела вниз на бурливую лунную воду, послушала, как кипит в своем усилье подняться выше, до нерестилищ, могучая рыба кета. Соблазнилась этим движеньем. Вернулась с моста и пошла через Змейку вброд. На середине реки Пакля застряла надолго — гоняла кету носом, от души наслаждаясь любимым своим развлеченьем, поднимала к луне голову, ржала — свободно и трубно, будто ди­кий конь в росистой траве…

Мимо, по мосту, промчался обратно мотоцикл Юлия Сидорова.

Пакля переждала его, как помеху, снова ткнула мордой в кету. Упругая, живая волна шла от нее по Змейке. Рыба шарахалась, тесня друг друга в глупом испуге, тешила Пакле сердце…

Елизавета сразу прошла в дом, зажгла в кухне лам­пу. Лампа, разгораясь, чадила, и смутный, неровный свет ее падал через окно на пожухлые грядки, слабо доставал яблоню, упирался в сарай, оставляя в спокой­ном ночном полумраке крыльцо. Иргушин сидел на вы­соком крыльце, свесив ноги, доставая влажную землю. Ждал Паклю, чтоб запереть до утра, зная ее характер.

Если, конечно, соизволят явиться.

Ольга просто так сказала про узел связи, иначе бы она не сказала. И все-таки он вздрогнул. Раньше Иргушин не знал за собой такого: чтобы от слова вздрог­нуть…

Но тут он действительно вздрогнул.

От деревьев напротив дома вдруг отделился человек и шел теперь к нему — неслышно и прямо. Будто тень.

— Это я, Арсений Георгиевич…

Только теперь Иргушин узнал Агеева. Но все равно это было странно, потому что в доме Иргушиных Агеев бывал редко и делать ему на заводе ночью вроде бы было нечего.

•  Тебя жена давно ищет,— сказал Иргушин

Агеев поежился, не ответив.

— Садись, — Иргушин подвинулся -на крыльце. — Сейчас в дом пойдем.

— Нет, — непонятно сказал Агеев. — Тут как раз лучше.

Голос Агеева дрогнул, насторожив Иргушина. Иргу­шин промолчал, выжидая, зная уже наверняка, что Агеев забрел сюда не случайно. Но, как ни ломал он сейчас голову, Иргушин не знал за собой такого дела, которое могло бы заставить Агеева искать с ним встре­чи здесь, ночью.

— Утром вертолет будет, — сказал Агеев, ежась. — Я только сейчас узнал…

— Слыхал, — осторожно кивнул Иргушин.

— Утром я улечу, — сказал Агеев быстро, как бы бо­ясь остановиться. — Но прежде чем улечу, я; должен сказать…

— Уже на сегодня хватит, — усмехнулся Иргушин, чувствуя вдруг усталость. — План перевыполнен по всем показателям.

Но Агеев его не услышал.

— Я должен сказать, — торопливо продолжал он, — что Олег Миронов погиб по моей вине… То есть я хочу сказать, что он, может, остался бы тогда жив, если б не я… Если бы на моем месте был тогда другой…

— Что за ерунду ты плетешь, — сказал Иргушин ти­хо. И встал.

Теперь они стояли друг против друга. Иргушин смо­трел на Агеева гневно, сверху, со своего роста. Невысо­кий Агеев поднял к нему лицо — бледное, лунное, с чет­кими клоунскими бровями, одна бровь — выше.

— К сожалению, это не ерунда, — быстро сказал Агеев. — Помнишь, я ведь первым за ним нырнул…

— Ну, — кивнул Иргушин. — Тебя едва выволокли, помню.

— А знаешь, почему мне вдруг стало худо?

— Знаю, — кивнул Иргушин. —.Хлебнул воды, вот и стало.

Мучительно хотелось сейчас, чтобы этот человек за­молчал.

— Нет, — Агеев засмеялся, как всхлипнул. Может быть — всхлипнул, как засмеялся. — Нет, я там видел его, вот почему…

— Чушь, — сказал Иргушин, помедлив. — Я же сра­зу после тебя нырял. Костька… Если бы он там был — мы бы нашли…

Оба они сейчас избегали говорить «Олег» или «Ми­ронов», говорили —«его», «он», будто так было легче, абстрактнее, будто это меняло дело.

— Там теченье, — сказал Агеев. — Пока со мной провозились, была задержка. Я тоже потом нырял, ты же помнишь! Но его уже не было. Только — в первый раз.

— Это тебе показалось, — сказал Иргушин сквозь зубы. — Наделал в штаны — и показалось.

•  Нет, — сказал Агеев упрямо. — Я его видел.

Сколько раз за эти пять месяцев Агеев сам старался себя убедить, что тогда ему показалось. Даже — убеж­дал. На час. На день. На неделю. Но, даже убеждая, знал, что лжет сам себе. Потому что чем дальше, тем видел это яснее. Как было.

Мгновенный ожог воды, когда он нырнул. Стеклене­ющая сила воды под руками. Голубоватый, тускло про­свечивающий лед прямо над головой. Крыша льда. Взмах руками. Еще. Агеев пошел челноком. Влево. Вправо. Еще правее. Почему-то режет глаза. Агеев за­жмурился на секунду. На одну секунду. Еще рывок вправо. Открыл глаза. И впереди, чуть дальше, — не увидел даже, а скорее почувствовал что-то. Какой-то предмет. Так он тогда почему-то подумал: глупо, длинный предмет. Еще ближе…

Все-таки он его нашел. Миронова. И спасет.

Еще один рывок.

Прямо на Агеева — в упор, не мигая, с нечеловече­ской пристальностью, неправдоподобно широкие, из кошмаров, из чьих-то кошмарных снов — смотрели сквозь воду глаза Олега…

Агеев дернулся, ударил об лед головой, рванулся на­зад, к майне. К воздуху. К свету. К жизни. Чьи-то руки его подхватили. И сколько-то он не помнил себя, хоть не терял сознания. А потом вырвался, снова — ожог во­ды, стеклянная пустота вокруг, неистовство собственного тела, которое Агеев швырял в воде с бешенством — направо, влево, сюда, теперь туда, кругом.

Еще и еще нырял. До исступленья.

Теперь бы он его вытащил. Живого. Мертвого. Но никого уже не было под водой. Только — вода.

Пустая вода…

— Что же ты тогда промолчал? — медленно выгово­рил Иргушин.

•  Испугался, — сказал Агеев готовно, как мальчик.

Видно — долго готовился. Пять месяцев, срок.

Эта его готовность на секунду отрезвила Иргушина. Но тотчас все снова в нем поднялось — мутно и горячо, застилая глаза, Агеев раскачивался перед ним мутно, двоился. . .

— А теперь ты, значит, решил покаяться….

Иргушин выбросил впереди себя руку, ударил Аге­ева куда-то в скулу. Удар вышел сильный, потому что драться директор Иргушин умел, не забыл еще это де­ло. Ударил больной рукой, где палец был сломан. Па­лец сразу взялся свежей, буравящей болью.

Агеев отлетел в сторону, упал боком, будто сло­мался.

— Уходи, — хрипло сказал Иргушин.

Агеев поднялся, медленно пошел к лесу, черный и безгласный, как тень, шаткая, лунная тень среди зыб­ких, лунных деревьев. Слился с чернотой, растворился.

Иргушин глядел ему вслед, дергая рукой, будто стряхивая что-то с себя. Палец взялся крепко. Снова, что ли, сломал? Иргушин был сейчас благодарен паль­цу за эту боль — живую, свежую, отрезвляющую.

Елизавета открыла дверь:

— Вроде ты с кем разговариваешь, Арсений?

— С тенью, — усмехнулся Иргушин.

— Я ложусь, — сообщила Елизавета. Засмеялась. Ушла.

— Сейчас, — сказал Иргушин, хоть дверь уже затво­рилась.

Но долго еще сидел. Пока не заснула жена Елизаве­та…

Пакля, неторопливо ступая, выбирая кочки посуше, шла по тропке к дому. Близко уж было, один поворот. Вдруг навострила уши, помяла губами в раздумье, на всякий случай свернула в бамбук. Стала там тихо, за­медлив дыханье. Человек выскочил из-за поворота. Он бежал по тропе тяжелой рысью, ступая во тьме нелов­ко, мимо кочек, был слеп в ночной темноте. Пробежал близко от Пакли, не заметив ее.

Пакля осторожно втянула носом, узнала старшего инженера Агеева, безразличного ей, чужого. Почувство­вала от него беспокойство, торопливую суетность, рез­кий, неровный для нее запах — беспокойный. Фыркнула вслед. Вылезла из бамбука на тропку. Потрусила прямо домой не останавливаясь. От дому, нарастая для Пакли с каждым шагом, тянуло милым человеком Иргушиным, единственным для нее.

Так и есть — Иргушин сидел на крыльце. Ждал.

— Пришла, подруга, — сказал ей с лаской.

Но долго еще сидел так же, не шевелясь, чуть пока­чивая рукой. И кобыла Пакля стояла подле него смир­но, со счастливой душой, чуть перекатывая во рту раз­ную малость, травинки, прижимая уши беззвучно и ла­скаясь к Иргушину всем своим хитрым и смирным ви­дом…

Агеев добрался наконец до поселка.

Шел теперь главной улицей, вообще-то — единствен­ной, петлявшей совместно с рекой Змейкой, повторяв­шей ее изгибы. В эту пору Агеев на улице был один. Шаги его по деревянному тротуару звучали громко, с деревянным раскатом. Вот уже поворот на цунами, по­ра сворачивать. Но Агеев на станцию не свернул. Про­шел дальше. Миновал песчаный холм, обойдя его ни­зом. Теперь — налево…

Знакомый дом темнел перед Агеевым, тихий, безмя­тежно замшелый. Восемь лет не был он в этом доме. Целую жизнь. И еще полчаса назад не думал, что ког­да-нибудь будет. Но так получилось, что сейчас ему вроде и некуда было идти, кроме этого дома. Невоз­можно было сейчас Агееву, прямо после Иргушина, вер­нуться на станцию. Увидеть холодные глаза Верочки, пробиваться сквозь этот холод, как он привык, объяс­нять что-то. Слышать доверчивое дыхание дочерей, сла­бое покашливание Филаретыча за стеной, бессонную ка­чалку Ольги Мироновой.

Не было у Агеева сейчас сил на все это, ничего не было.

Он стукнул в знакомую дверь три раза — костяшка­ми, как когда-то.

Мелкий стук вышел, слабый.

Но в доме, помедлив, засветилось окно. Невнятный шорох возник в глубине, будто кто-то двигался там с осторожностью, переступая через спящие ноги, боясь разбудить ненароком трудовую большую семью. Заше­лестели босые ноги. Дверь медленно отворилась на­встречу Агееву.

Клара Михайловна, придерживая халат на узкой груди, стояла перед ним на пороге.

— Ты пришел, Саша, — сказала Клара Михайловна.

Удивления не было в ее голосе. Будто Агеев пришел, как всегда, с работы. Поздновато, конечно, но так уж вышло. И она слегка извиняется перед ним, что вот за­снула, не дождалась. И еще что-то было — тоска по не­му, задавленная в себе, почти уже светлая, так это са­мой привычно за годы: тоска. Доверчивость, которой Агеев не заслужил. Стыдливость перед людьми, будто кто это видит, что нет у нее сейчас на Агеева ни обиды, ни гордости. И смутная, неуверенная еще радость, за­прятанная глубоко, что вот — он пришел наконец…

Но только эту радость и услышал Агеев, потому что очень нужна была сейчас Агееву ее радость.

Немолодая некрасивая женщина стояла перед ним на пороге, подавшись к нему костистым, плоским ли­цом. Уши ее, слишком крупные для лица, горели. Узкие руки держали халат крепко, комкая его на груди уз­лом. Агеев был, как никто, виноват перед этой женщи­ной, мало помнил о ней, жил своей жизнью. Но сейчас он любил эту женщину, как не любил никогда, потому что она любила его все эти восемь лет. Теперь он знал это наверняка.

— Проходи, — сказала Клара Михайловна, отсту­пая.

И Агеев вошел молча, со стиснутым горлом.

Неяркая лампа осветила знакомую комнату. Кро­вать была прикинута одеялом, но подушка хранила вмятость. Та же была кровать. Старое зеркало, чуть уд­линяя черты, отразило в себе Агеева. Но он отвернулся от зеркала. Вязаный коврик из разноцветных ниток ле­жал под ногой привычно. Только занавески были чужие Агееву, новые. Да портрет висел над столом, раньше его не было. На портрете Клара Михайловна улыбалась с мечтательностью, полураскрытые губы ее казались све­жи, наивны. Портрет молодил ее лет на двадцать, до юности.

Клара Михайловна перехватила агеевский взгляд:

— Туристы сняли в прошлом году. И вот — присла­ли…

Агеев кивнул молча.

На широком диване, среди подушек, спал толстый кот, раскинув гладкие лапы. Дергал усами во сне.

— Свет ему мешает, — сказала Клара Михайловна, прикрутила фитиль.

Но кот все равно проснулся. Глаза его блеснули в Агеева недовольно, сразу прижмурились, будто кот гово­рил себе: чего только не примерещится, тьфу, господи! Снова открылись. Нет, в самом деле: чужой, мужчина в дому, среди ночи!

— Лежи, Серафим, лежи, — сказала Клара Михай­ловна.

Но кот и не взглянул на нее. Мявкнул сердито, со­скочил с дивана, затряс гладкой лапой. Далеко обойдя Агеева, будто брезгуя даже коснуться, прямо пошел к дверям. Хоть ночью на улицу никогда не просился, не было в Серафиме такой привычки — обрывать себе сон.

Клара Михайловна поспешно открыла дверь, выпу­стила.

Почувствовала смешное облегченье в груди, словно был кот Серафим — человек, нежеланный сейчас свиде­тель, может — даже судья. И только теперь вот они остались одни — Клара Михайловна и Агеев, Теперь сказала:

— Болит, Саша, лицо-то? Гляди, как раздуло…

— Оступился, — усмехнулся Агеев.

И тогда наконец почувствовал боль в скуле, в шее, в плече. Обрадовался этой отвлекающей боли.

— В темноте как не оступиться, — сказала Клара Михайловна.

Принесла ковшик, слила над тазом Агееву, смазала чем-то. Всегда она это умела — обиходить, смазать, где больно, не задать ненужного вопроса. Руки ее были прохладны и легки на лице Агеева, трогали его, как до­рогую вещь. Это он давно позабыл — внимательные к себе руки. На какое-то мгновенье Агееву показалось, что так все и есть: он просто вернулся с работы домой. И это его дом.

•  Кушать будешь? — спросила Клара Михайловна.

А сама уже собирала на стол.

— Буду, — кивнул Агеев.

Весь день он не мог даже думать о еде и теперь ел жадно.

Весь этот судорожный день как бы отодвигался сей­час от него, мельчал, будто стирался в памяти. И за это Агеев был, как никогда, благодарен сейчас женщине с некрасивым, плоским лицом, бывшей своей жене, кото­рая сидит рядом, напротив, и смотрит ему в лицо с беззаветной верой, доверчиво — несмотря ни на что, со стыдливым любованием, словно девочка. Ее безогляд­ная вера освобождала сейчас Агеева.

И за это он любил сейчас эту женщину, как не лю­бил никогда.

А Клара Михайловна сидела напротив, смотрела — как он ест. Забыто. Кусает хлеб мужскими кусками — крупно. Гремит об тарелку ложкой. Мясо сегодня как раз тушила, вот и вышло — к чему. Он мясо любит.

•  Спасибо, — сказал Агеев, отодвинул тарелку.

Встал. Шагнул к Кларе Михайловне. Она пригнула голову, будто ждала удара. Обнял жадно, прижался лицом. И она, слабо ужасаясь себе, ответила ему сразу. Жадно. Раньше стеснялась в себе этой жадности перед ним. А сейчас — нет. Пусть.

После Клара Михайловна лежала рядом с Агеевым тихо, без мыслей. Было ей хорошо и бесстыдно, пусть бы весь коллектив хоть знал. Ну и что же? Она его лю­бит. Любила всегда. Конечно, эту ночь она как бы укра­ла у Веры Максимовны, вообще-то — Верки Шеремет, но и это было ей сейчас все равно. Не было даже жен­ской ревности к Верке. Хорошо думалось о его дочерях, девочках, — Марьяне и Любе…

— Уеду сегодня, — сказал Агеев.

Пять месяцев он себя держал. С Ольгой, с Верочкой, сам с собой. На станции имени Олега Миронова он все равно не сможет работать, это ясно. Кадры теперь есть, прибыл новый начальник. Так что все наконец реши­лось. Тут другого выхода нет, кроме — уехать. Хоть и это еще неизвестно — такой ли уж выход. Все-таки — выход…

— Уедешь, — кивнула Клара Михайловна. Конечно, надо ему теперь уезжать, это она понима­ла. Была согласна. Даже не было в ней сейчас печали, что он уедет. После этой ночи. Нельзя же ему теперь оставаться в одном поселке, завязывать жизни узлом — свою, ее, девочек, главное — девочек, Марьяны и Лю­бы…

Она даже улыбнулась ему, что понимает, признает правильность.

— Уеду совсем, — уточнил Агеев, не дождавшись во­проса.

— Совсем, — опять кивнула она.

Не спросила — куда, почему…

Сразу стала чужой Агееву. Лежит рядом чужая женщина, прошлая жена. И дом этот для него чужой, прошлый. Но есть у него свой дом, который дорог Аге­еву. Бестолковый. Неухоженный.. Сложный. С Любкиным плачем, Марьянкиным враньем, Верочкиным недо­вольством, неласковым к Агееву голосом, капризным, как у ребенка…

Агеев вдруг затосковал по своему дому, будто год не был.

Теперь он чувствовал в себе силу — вернуться, прой­ти мимо окон Ольги Мироновой, поставить в извест­ность нового начальника Павлова, собрать чемодан, объяснить Верочке — без правды, но непреклонно.

Вертолет рано будет…

— Пора мне, — сказал Агеев.

Неожиданно для него Клара Михайловна отпустила его легко, без слез, простилась спокойно. Неизвестно об чем думала, улыбалась. Он был благодарен ей за это прощанье. Но удивлен. Даже, может, обижен немного. Ушел не оглядываясь.

Кот Серафим сразу за ним скользнул в дом…

Утро уже поднималось над морем выпуклым солн­цем.

Высоко и гортанно кричали чайки. Поселок блестел, просыпаясь. Старый ворон пил из колонки напротив уз­ла связи, ленясь слететь к Змейке. Деревянный тротуар скрипел сам собой, от внутренней жизни. А с рябины, с тугих ее ягод, все еще сыпались мелкие прозрачные капли, хотя дождя ночью не было. Может — это была рябиновая роса. Пес Вулкан сидел на крыльце и чесал­ся в клочья. Сильная рыба кета тесно бултыхалась в ре­ке, и хвосты ее взблескивали на солнце, как листья — серо-желто-зеленые. Как большие качели, ходила над Змейкой внсячка. Ветер вздымал подсохший песок и швырял горстями, балуясь.

Пробежала Варвара Инютина, с ведром и на босу ногу. Прошла в райбольницу терапевт Верниковская, торопливо, будто вдруг вызвали. Но никто вроде не вызывал. Лялич востро глянул из окошка ей вслед, на­хохлился. Директор Иргушин проскакал на цунами, об­жимая Паклю длинными своими ногами. Уже почти на­верху навстречу ему попался Агеев. Он нес при себе чемодан, значит — в командировку. Иргу­шин что-то сказал Агееву, остановился. Агеев ответил.

Варвара Инютина задержалась на высоком крыльце с помойным ведром, отметила для себя эту встречу — Иргушин с утра разлетелся вдруг на цунами, чего-то, видать, случилось, должен быть при своей забойке, а Агеев собрался с чемоданом и чемодан, издалека ви­дать, нелегкий, гнет Агеева набок. Слабо подивилась мистическим своим умом, что Иргушин с Агеевым го­ворят — долго, будто хорошие друзья, а говорить меж собою вовсе у них и не принято, в клубе только кив­нут. Значит — есть дела. Пожалела, что далеко и ветер относит к морю, разобрать, об чем они говорят, — нет у Варвары никакой возможности…

Но если бы Варвара Инютина даже сидела рядом в бамбуках и слышала все до слова, она все равно ничего бы не поняла.

— Боялся уж не застать, — насмешливо говорил ме­жду тем директор Иргушин, и в насмешливости этой была угроза. — Бежишь?

— Бегу, — подтвердил Агеев.

— Если ты Ольге хоть слово ляпнуть успел, нет такого далека, куда ты от меня убежишь…

Что-то в лице Агеева дрогнуло и прошло как судо­рога. Но ответил быстро и глянул в глаза Иргушину прямо:

— Кроме тебя –– никому не говорил.

Он сказал «тебя», чего между ними никогда не во­дилось, но Иргушин на это даже кивнул, словно бы ноч­ное их объяснение давало Агееву сейчас право на это «ты», где не было близости, но была ясность, которая дозволяет.

— От меня — отпущенья не жди, — сказал Иргушин жестко.

— Я не жду, — просто сказал Агеев. — Главное, я от себя, Арсений Георгич, уже не жду отпущенья…

•  Твое твоим и будет, — подтвердил Иргушин.

Длинно поглядел на Агеева, будто что-то еще хотел добавить, аж свесился над ним с Пакли. Серый был Агеев. Иргушин ничего не добавил. Выпрямился в седле, развернул Паклю и погнал ее обратно в поселок. Вылетел на главную улицу, попадая кобыльи­ми копытами точно в грязь, это уж он нарочно, для ли­хости. Возле раймага вывернулась ему поперек пути районная телефонистка Зинаида Шмитько. Иргушин спешился, пошел рядом с ней, ведя в поводу Паклю. Но шли молча.

За школой, на взлетной площадке, уже сидел верто­лет, и спаниельи уши его вздрагивали под ветром. Лет­чик взглядывал на часы, экономя время. Все же был внеплановый рейс — Пронину Галину Никифоровну сроч­но вызывали в область на совещание. Галина Никифоровна вскоре подъехала, но сказала сразу:

— Придется чуть-чуть подождать — есть еще пасса­жир.

Пассажир оказался Агеев, с цунами.

— Как же так, Александр Ильич? — сказала с упре­ком Пронина Галина Никифоровна, когда Агеев при­близился. — Вы, конечно, вне нашей номенклатуры, под­чиняетесь институту. Но все же! Вот так сразу решать, не объяснив даже причину, не посоветовавшись ни с кем…

•  Так получилось, — сказал Агеев стесненно.

•  А семья как же? — осторожно спросила Пронина Галина Никифоровна.

— Прилетят, как устроюсь, — сказал Агеев.

— Жаль все-таки, — сказала еще Пронина Галина Никифоровна. –– Такой опытный все же специалист, ста­рый островитянин…

— Так уж вышло, — сказал Агеев.

— Готовы? — спросил летчик.

Вертолет вздрогнул, закрутил ушами, как бешеный спаниель, оторвался от взлетной площад­ки. Близко мелькнула школьная крыша, поплыла назад, измельчала. Весь поселок открылся сразу — небрежно разбросанные дома, крутые извивы Змейки, широкий пляж возле устья. Блеснула на сопке станция.

Агеев приник к стеклу. Нет, уже скрылась. Только сопки теперь бежали внизу, первобытно заросшие, ди­кие…

В поселке, невидимая Агееву, стояла на своем крыльце начальник районного узла связи Клара Михай­ловна, провожала вертолет бессонными ласковыми гла­зами. Но печали не было в Кларе Михайловне, что он улетел. Росла в ней тихая радость. Тихо, не шевелясь, стояла она сейчас на крыльце. Относилась к себе с это­го дня как к дорогой вещи. Боялась потревожить в себе ребенка, который, конечно, ничего еще не может почув­ствовать, но уже есть. Это Клара Михайловна знала сейчас точно — будет у ней ребенок, не может не быть. И оттого была радость.

А Иргушин и Зинаида все так же шли по централь­ной улице, ведя в поводу возмущенную Паклю.

Муж Юлий Сидоров тихонько, чтобы не нарушить сон Павлова, поднимал в руках гири. Баба Катя смея­лась на кухне с Марией, обе фыркали, зажимая рот. Глухая прабабка Царапкиных сидела тихо над внуком Генечкой, смотрела, как дышит. Павлов улыбнулся во сне. И она улыбнулась желтым, маленьким, как у кук­лы, лицом.

Солнце вставало все выше, наливаясь цветом.

Обычный день разгорался…